Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хюрю поднялась, тяжело опершись на руки.
— По своей охоте разве бросаю его? Нищета одолела. Сколько ни есть, а подработаю здесь. Может, и не помрем с голоду. Не по своей охоте… Просить у судьбы милости — пустое дело.
— Да, уж лучше умереть, — отозвалась старая Хава.
— Старуха-то твоя совсем слепая, Хюрю. Как же ты можешь доверить ей дитя? — спросила женщина, что первой увидела Исмаила.
— Она хоть и слепая у меня совсем, но деток любит, — ответила Хюрю. — Птицей вьется над дитем и заплакать не даст. Рядом с ней любое дитя утишается. Пошепчет ему что-то, песенку напоет, и, глядишь, дитя уже спит.
— Да, славная она старуха, — подтвердила Чернушка Элиф. — Саму ее мухи облепят — она и не замечает, лишь бы ребенок спокоен был. Даром что глаз нет. Говорят, она пузырек с молоком вместо рта в глазки младенцу сует. Ничего не видит. — Потом, глядя на удаляющуюся фигуру Исмаила, сокрушенно добавила: — Что же он, сердечный, теперь делать станет? Куда дитя денет? Самое тяжелое время сейчас — жатва…
Матушка Хава задумчиво произнесла:
— Есть у него вроде какая-то родня по матери. Может, выручат?
— Ой, сестрицы, нет страшнее горя, как остаться грудному младенчику без матери.
— Уж лучше б он вместе с матерью помер. Зачем Аллах ему жизнь продлил? Кому он без матери нужен? Ах, Аллах, для чего ты плодишь сироток! Вай, Зала! Время сейчас трудное — страда.
Знойный полдень застлал округу пыльной пеленою. Вдали, над крышами селения, колыхался дымок. Он тянулся к блеклой синеве неба и незаметно истаивал где-то в вышине. Жнивье мерцало, будто оловянная чаша под солнцем.
Опаленные зноем глаза Исмаила не видели ничего, кроме пронзительного сверканья работавших в отдалении комбайнов. Он направил шаги к жидкой, почти не отбрасывающей тени, шелковице у обочины. Голова младенца безжизненно свесилась с его руки и мерно покачивалась при каждом шаге на тонкой, как ниточка, шее.
Он опустил ребенка на землю, а сам стянул мокрый от пота минтан и рубашку и развесил на пыльном кусте ежевики, попытался стряхнуть пыль с шаровар.
Ребенок тоненько заверещал, несколько жирных мух село на его личико. Исмаил отогнал мух, но плач не прекратился. Он попытался укачать ребенка.
— Что, маленький, что? Не плачь, горюшко ты мое, не плачь.
Ребенок не унимался.
Исмаил натянул на себя не успевшую просохнуть одежду и опять зашагал по пыльному большаку. Крохотная головенка болталась на тонкой шее. Уже не плач, а слабый стон срывался с посинелых губок.
Мимо промчался грузовик, обдав Исмаила и ребенка густой пылью. Когда пыль наконец осела, в нос Исмаилу ударил запах застойной воды. Справа до самой деревни простиралось огромное рисовое поле, над которым недвижно повисли испарения.
Исмаил поравнялся со стариком водоношей, скрюченным, как коряга, седобородым и тощим. Старик тяжело опирался на лопату, глаза его подслеповато щурились.
— Эй, парень, смотри-ка, шею свернешь ребенку! — крикнул он.
Исмаил даже не замедлил шага. Вроде как и не слышал.
— Да падет горе этого несчастного на голову его врага, — вздохнул старик. — Вот уж где горе-горемычное!
Вскоре Исмаил торопливо вошел в деревню, узкие улочки которой были сплошь завалены буйволиными лепешками, а плетеные стены хибарок облеплены землей и кизяком. Кое-где в пыли лениво копошились куры и, вывалив алые языки, спали разморенные собаки. И ни одного дерева на всю деревню, лишь вдоль обочин изредка попадались худосочные кусты.
Родственники Исмаила ютились в покосившейся лачуге из тростника, крытой жухлой соломой. У входа притулилась некрашеная, вся потрескавшаяся арба с ржавыми ободьями. В ее тени пряталось несколько кур и собаки, а в глубине двора куда-то деловито катились за мамой-уткой желтые клубочки-утята.
Исмаил подошел к дому и увидел женщину, которая спала, привалившись к дверному косяку и поджав под себя ноги. Это была еще крепкая старуха, рослая и сильная. Исмаил остановился перед ней на пороге, не решаясь потревожить ее сон. Ребенок по-прежнему верещал. Наконец женщина с видимым усилием подняла голову, протерла глаза и, явно не узнавая Исмаила, тихим голосом спросила:
— Кто ты? Войди в дом, чего на солнце стоишь?
Исмаил не шелохнулся. Его короткая, в полроста, тень падала на кучу навоза, наваленного перед дверью. Женщина поднялась и вдруг вскрикнула:
— Господи! Ты ли это, Исмаил?
Она выхватила ребенка из его рук и сокрушенно заговорила:
— Не плачь, не плачь, голубочек. Чего ты стоишь, Исмаил? Входи в дом. Вон как весь употел, горемычный.
Она положила ребенка на ветхую циновку и притронулась к руке Исмаила:
— Входи, мой милый, входи.
Исмаил глядел на нее остекленевшими глазами, потом переступил порог и обессиленно повалился на глиняный пол.
— Не казнись так, милый. Чего в жизни не случается. Зала была хорошая жена. Покинула она нас, живых, а нам пока что не дано за ней последовать. Возьми себя в руки, пересиль свое горе. У кого умирает жена, у кого — муж. Так уж заведено на свете. Не казнись, о себе подумай. Нам уж и так твой дядя уши прожужжал: мол, Исмаил совсем как полоумный сделался, день и ночь дитя с рук не спускает.
Исмаил от этих слов еще больше лицом потемнел. Искоса глянул на ребенка, который не переставал плакать, лежа на сыром полу.
— Тетя, сделай что-нибудь. Прошу тебя. Сделай, чтобы он замолчал.
Женщина прижала ребенка к груди и заходила из угла в угол.
— Не плачь, маленький, не плачь, сиротка. Чем же тебя покормить?
Тетя Дженнет — так звали женщину — была уже совсем старая. Ее седые волосы местами пожелтели. Все еще тонкую талию перетягивал пестрый бахромчатый кушак. Из-под седых бровей поблескивали крохотные глазки. Сильный мужской подбородок придавал ее лицу выражение непримиримой строгости.
— Говорят, Исмаил, ты плохо смотрел за женой. Оттого она и померла. Ведь крепкая женщина была, здоровая. Как же ты допустил, чтобы она после родов двадцать дней больная на конюшне валялась? И некому было присмотреть за ней, воды подать, накормить. Как же так, Исмаил? Большой грех на себя взял.
Чья-то тень мелькнула у порога, и в дом робко, бочком, протиснулась Дондю, девушка-соседка, узкоплечая, но с широкими полными бедрами, обтянутыми черными шароварами. Пухлые губы приоткрылись в улыбке, и сверкнули белоснежные, один к одному, зубы. Густые ресницы роняли веселую тень на смуглые щеки. Она не удержалась и бросила кокетливый взгляд на Исмаила, но тут же смущенно потупилась. Тетя Дженнет протянула ей ребенка. Дондю тотчас повернулась спиной к Исмаилу, расстегнула рубашку и сунула в рот младенцу розовый сосок. Тот замолчал.
Двое голопузых, облепленных высохшей грязью малышей заглянули в дверь, но войти не решились. Они переминались на тонких кривоватых ногах, прижимая пучки ободранных хворостин к раздутым, рахитичным животам.
— Гляди-ка, — шепнул один другому, — шея у маленького во-от такусенькая. — И он поднял средний палец.
— Ага, — отозвался другой, — совсем как соломинка. А тетя Дондю его грудью кормит. Да она ему пустую грудь сунула, чтобы не плакал. Ведь у незамужних девушек молока не бывает, так говорит мать. А он все-таки не плачет. Сосет.
Дети ушли.
Тем временем тетя Дженнет продолжала:
— Да, Исмаил, людям рот не заткнешь. Не зря, видать, говорят, что ты запирал жену на замок, а сам в поле уходил. Даже воды не оставлял. Все в один голос так говорят. А на чужой роток не накинешь платок. Не зря, видать, говорят, что ты уморил жену. Слышали, как она выла от боли, как металась по запертой конюшне-то голая, в чем мать родила, с младенчиком на руках. Так ли, Исмаил?
Поначалу Исмаил вроде бы и не замечал суровых укоров Дженнет, но вдруг вспылил:
— Да что ты говоришь, тетя? Мог ли я обидеть Залу? Мог ли дурное ей причинить? Она свет жизни моей была. Не видишь разве, как я весь пылаю, словно угольев горячих наглотался? После смерти Залы мне свет божий не мил. Да хоть весь мир обойди, разве найдешь вторую такую, как моя Зала? Ты не людей — меня спроси: какая она была, моя Зала. Душу мою спроси.
У Дженнет слезы навернулись на глаза.
— Ты прав, милый. Второй такой, как Зала, нет во всем свете. Единственная была, и вот не стало ее…
Исмаил больше не мог держать в себе свою боль, слова сами собой исторгались — не из уст, а словно бы из волос, рук, плеч, из всего его тела, из стены, о которую он опирался, из земли, на которой сидел, из полузакрытых глаз.
— Нет на мне вины, тетя, нет вины! Готов в том жизнью поклясться. Когда ей совсем уже мало оставалось ждать, я так сказал: «Зала, свет мой, не ходи больше в поле. Я сам управлюсь. Дома побудь». Не послушалась меня. «Я, — говорит, — всю жизнь гнула спину на чужих людей, так неужто теперь, когда на себя работать могу, я дома усижу? Ничего со мной не сделается. Впервой не на поденщине, а на собственном поле работаю». Так она мне перечила. Ой, глупая! Бедная, батрачила весь век, вот и посчитала за неслыханное счастье напополам с хозяином урожай делить. «Я, — говорит, — крепкая, выдюжу, даром что на сносях». Ох и упрямая была! Ее разве переспоришь. Пошла-таки в поле. Я, глядя на нее, обмирал от страху: пузо-то во-о-от какое, ноги как колоды разнесло, а все туда же. «Отец мой и мать, — говорит, — так и померли батраками, своим углом не обзавелись. А я тут почти что хозяйка. Половина — наша. Как подумаю, что больше мне не надо клянчить у чужого порога, так горы готова перевернуть, не то что снопы вязать».
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Избранное - Факир Байкурт - Современная проза
- Статьи и рецензии - Станислав Золотцев - Современная проза
- Морская прогулка - Эмманюэль Роблес - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Жажда - Ассия Джебар - Современная проза
- Дорога - Кормак МакКарти - Современная проза
- Свежее сено - Эля Каган - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Избранник - Хаим Поток - Современная проза