Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо об этом. Я все еще верующая. За такое преступление может настигнуть кара. Я была недостойна этого крещения.
— Я — ничто, и поэтому смогу стать всем для тебя. Я весь целиком твоя собственность, и ничья больше.
— Пока ничего не известно, ничего. В нас сокрыты такие возможности, что ничего пока сказать нельзя. Отдадимся воле волн. Мы должны бежать отсюда. Я тоже не перенесу этой жизни. Я знаю, что тебя будут терзать угрызения совести перед Зосей. Не терзайся, подумай, чем бы ты мог стать для нее, оставшись здесь: трупом чего-то, что когда-то было и никогда больше не вернется.
— Я знаю, но какая все-таки страшная силища нужна, чтобы сделать это. Все это меня угнетает из-за проблемы величия. Я пока не сделал ничего. Но, может быть, потом...
— Да, потом мы можем сделать все. Только теперь больше не думай. Я боюсь одного: как только я стану твоей, ты все снова передумаешь и найдешь в основе небытие. Стань наконец мужественной скотиной, а не этим бесцельным аналитиком, хоть раз возьми жизнь за жабры. — Его сегодня даже ничуть не коробила привычная пошлость того, что она говорила.
— Да, хорошо. Возможно, величие как раз состоит в том, чтобы быть тем, кем следует быть, в данных обстоятельствах, в том, чтобы все заняло свое место...
— И это, и это тоже, — шептала Геля, лаская его распаленным влажным ртом по губам и нежно перемещая руку туда, где напрягся пока еще не познавший ни одной метафизической глубины то ли директор, то ли диктатор всего этого глупого фарса. Как громадный полип, затаившийся в ожидании проплывающих мимо морских созданий, он, кровавый и голодный, охотился на мысли, летавшие вокруг него, как комары вокруг горящей свечи, чтобы потом, равнодушный и обрякший, отбросить целого человека как ненужный придаток. И им казалось, что в этом заключены какие-то высшие ценности, способные оправдать обычное вульгарное преступление! А может, они были правы? Может, только точка зрения изменялась? Но что оставалось постоянным во всем этом? Почему они обязаны были только вместе?.. Потому что друг для друга всегда оставались двумя пустотами, которых ничто не могло заполнить. Этот цинизм, включенный в высшее напряжение чувств — отвращения или нет, без разницы — усиливал зловещее очарование половой действительности вплоть до невозможности выдержать. «Но почему в основе должно было быть именно это? Может, только у таких типов, как он, у которых, кроме этого, больше нет ничего, для которых это, как для женщин, является единственным смыслом жизни. Почему должна была быть эта проклятая вторая сторона с гениталиями, ртом, ногами, со всем этим аппаратом грязных (даже у самых чистых людей) телесных отростков, обглодков, потрохов, почему всего этого нельзя было получить вне жизни, той самой отвратительной жизни, о которой говорят проститутки, знатоки человеческих гадостей, хлыщи на танцульках и натуралистические актеры — кто там еще? Там, вне жизни, было только искусство. И как раз там, именно в том мире находился музицирующий Зезя. Но мог ли завидовать ему Атаназий? И не был ли именно Зезя и все люди искусства, разве не были они всего лишь определенным видом жизненных кастратов с „вытесненными функциями“, разве не брали они всё резиновыми перчатками, метафизическими презервативами, а то и железными латами со стеганой подкладкой, которыми они окончательно отгораживались от реальности. Да, возможно, что это именно я с ней, этот созерцающий импродуктив, а не художник (о женщинах вообще я не думаю, ибо существует лишь одна ОНА, которая что-то понимает), высасываю самую квинтэссенцию непосредственного переживания».
— Стало быть, сегодня, — шепнула Геля.
Атаназий убежал из гостиной и вышел во двор. Жаркий вихрь дул ему прямо в лицо, вырываясь из черной бездны гор как дыхание какого-то жутко большого живого существа. Остатки снега фосфорически белели в мерцании уходящего за горные валы бледного серпа. Звезды беспокойно мигали. «Почему самые большие чувства, самые глубокие изменения духа всегда связаны с поисками соответствующего места для этой отвратительной колбасы? — с отчаянием подумал Атаназий. — Причем не только у меня, но и у великих мира сего. Уноситься туда, в лишенном пола образе, на этом вале облаков, что вперемешку с горными вершинами, быть этим единством в метафизическом смысле, а не иллюзией разъяренных тел. Супружество в его современной форме должно исчезнуть. На фоне механизации труда и развития спорта эротизм вообще отомрет или дойдет до того уровня, на котором он находится в настоящее время у очень примитивных слоев. Перед лицом неизбежности специализации детей уже на второй месяц от рождения будут забирать от матерей, исследовать и сортировать. А у матерей будет больше времени на те занятия, которые они будут постепенно отбирать у мужчин». Подумав это, он обернулся.
Вилла светилась почти всеми окнами. В перерывах между порывами вихря слышался безумный грохот ненасытимого формой Зези по несчастному инструменту. Употребляя безумно редкий наркотик [чистый оригинальный апотрансформин Мерка (C38H18O35N85)], он быстро приближался к последней фазе своего безумия. Апотрансформисты (их можно пересчитать по пальцам) считали кокаинистов последними голодранцами. И не мудрено: грамм этой «благороднейшей гадости» стоил столько же, сколько приличное поместье. А Зезя не угощал никого из принципа. Он существовал только в музыке. Жизнь сама по себе отчалила от него, хоть он и волочился по инерции за какими-то девчонками. Известный во всем мире, богатый, словно какой американский набоб, глухой к мольбам бедных и больных, покровитель всех искусств, первый после князя Броукенбриджа светский франт медленно кончался: его личность, абсолютно развинченная, замкнулась в чуждом мире, который постоянно сужался и порой оказывался лишь узкой щелкой, за которой зияло чернотой Абсолютное Небытие. Все наслаждения мира были, собственно говоря, уже вне его. Он жил как узник, приговоренный к смерти, и теперь только бесстрашно смотрел на надвигавшееся отовсюду безумие. Не было сферы, которая не была бы искривлена, но все пока держалось каким-то непостижимым чудом: я еще не излился до конца, как он говорил. Люди, как привидения прошлого, перемещались в этом его вымершем мире, будучи не в состоянии поймать ни одного контакта с этим странным живым трупом, через который из Бесконечности текла вечная гармония бытия, выраженная в конструкциях жутких диссонансов. На этом и основывалось то неимоверное впечатление, которое он производил на других. Геля еще долго слушала его музыку, а когда он закончил и проглотил, вставая из-за фортепиано, какую-то пилюлю, легко погладила его по голове.
— И вы могли бы, если бы я в свое время оказался умнее. Вам тогда было тринадцать лет. Но я предпочел вот это. — И он постучал по коробочке, что лежала в жилетном кармане. — Когда-нибудь человечество будет знать, что жило не напрасно, если какой-нибудь кретин-виртуоз сумеет сыграть то, что я написал. Оркестр — вряд ли, я — единственный музыкант, который ставит симфоническую музыку ниже фортепианной. Что касается меня, то я, сами знаете, сгорел на алтаре искусства. — Он сказал это так просто и рассмеялся так глупо, что Геле эта фраза показалась совсем не смешной. — Но для этого надо быть смелым. Трус этого не сделает никогда: он запутается в каком-нибудь компромиссе, начнет из себя воображать что-то, у него не хватит самоуверенности, чтобы вовремя перестать быть собой, тем, которым кретины восхищаются и кого хвалят в данную минуту. Но зачем я говорю это? Я хочу еще дождаться этой последней революции: хочу увидеть, какие лица выплывут тогда. Взгляну — и буду все знать. Что поделаешь. Я еще тут немного поиграю, а вы идите. Вы можете покинуть мужа — он на пути к подлинной музыкальной мании, и ему больше ничто не помешает. А может, он еще что-нибудь создаст в искусстве, в искусстве — повторил он громче. — Раньше я знал, а сегодня уже не знаю, что такое «это» искусство, и не хочу знать. Какой-то наркотик, видимо. — Он деликатно выставил Гелю из комнаты.
Так называемый второй ужин в одиннадцать вечера прошел нормально, только Логойский с Азиком пили много и испарились быстро. Упоенная враньем Атаназия, Зося тоже пошла наверх. Они посмотрели друг другу в глаза, и был вынесен приговор без права обжалования.
Когда же наконец Зося уснула (или только притворялась, что спит), Атаназий надел пижаму и тихо вышел из супружеской спальни. В данный момент у него не было ни малейшей охоты пускаться в эротические приключения с Гелей. Он с удовольствием поговорил бы с ней об этом в ракурсе слегка метафизическом, он даже немножечко любил ее сегодня. И именно поэтому как раз сегодня он должен был «отыметь» ее. Вожделение отлетело от него, как увядший листок. Ох, он предпочел бы умереть в этот миг, лишь бы не делать этого. Он думал, что Зося проснется, что произойдет что-то, что помешает ему осуществить это свинство. Но нет — все было против него — или за него, — пока еще это не было точно известно. Ветер за дверями протяжно выл и дул во вторую половину коридора. Атаназий выглянул через окно. Из ближайшей хаты Хлюсей в ветрено-черную бездну ночи бил красный свет. «В такую ночь сгорела Троя», — пришла ему на память фраза из Шекспира. Звезды погасли, серп луны завалился в черный вал туч — стояла ночь воистину зловещая. Время от времени слышались дикие напевы и пиликанье оркестра горцев. Лучше бы поспать. Атаназий слегка завидовал забаве Ендрека и Азика. Чего бы он только ни дал, чтобы с чистой совестью быть гомосексуалистом, артистом, кокаинистом — вообще любым «истом», все равно каким, даже спортсменам он завидовал, что у них есть спортивная мания. А был он всего лишь усложненным метафизицированным мазохистом. И куда подевалось величие всего этого? А его и не было никогда: как это стало возможным, чтобы он, относительно разумный субъект, мог так обмануться? «И что же, где же она, богатая еврейка (как будто, если бы Геля была арийкой или монголкой, это могло бы помочь делу), большие деньги, жуткое свинство?» Его вдруг охватила такая скорбь по шведу, что он заплакал. «У него там где-то мать, сёстры — о Боже, Боже!» — тихо подвывал он и думал, что, может быть, что-то защитит его от страшного бесчестья, чтобы как раз в этот день... Но именно так хотел высший закон. Кто-то неизвестный схватил его за шкирку (он хорошо знал кто) и толкнул его в полуприкрытые двери спальни Гели, а когда он там оказался и уловил давно знакомые запахи и ощутил ее кожу под рукой, эту непобедимую (из-за которой, кажется, застрелился в прошлом году величайший соблазнитель нашего века, молодой горбун барон де Врие), и взглянул в эти глаза, сладкие сегодня и любящие, через вечное зло, сокрытое на дне, светящееся как зловещий огонь банды разбойников в недрах подозрительной пещеры (или электролампочкой через молочное стекло какого-то отвратительного клозета), Атаназий потерял ощущение реальности бытия и грубо, бесстыдно, жестоко навалился на Гелю, как бугай на корову. Тут же после первого раза новый приступ вожделения снова взгромоздил его арийские причиндалы над бездной злого, черно-рыжего, семитского Хабэлэ-Хибэлэ. И так далее и дальше, а после начались другие дела. Казалось, большего кошмара быть не могло, но что это в сравнении с тем, что наступило потом. Ибо не знали они, что, когда в который уже раз они оба теряли сознание в этом ясновидящем блаженстве, которое не застилает взор и не расслабляет мышц, а делает взгляд ястребиным, мускулы — железно-резиновыми жуткими змеями-душителями, а то самое превращает в ад невыносимой раздирающей боли, — тогда двери легонько приоткрылись и кто-то заглянул. Это была Зося: она вскрикнула и убежала. Но дуновение бешеного урагана задушило этот крик.
- Кашель на концерте - Генрих Бёлль - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Буревестник - Петру Думитриу - Классическая проза
- Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля - Иоганнес Бехер - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Лаура и ее оригинал - Владимир Набоков - Классическая проза
- Собор - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Признания волка - Адольфо Биой Касарес - Классическая проза
- Высший дар - Адольфо Биой Касарес - Классическая проза