Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он небрежно козырнул, вскинув два пальца к надетой набекрень фуражке, подхватил с полу портфель и пошел к выходу. Глядя ему вслед, Болховитинов подумал, что вот странно: идет вроде немецкий офицер, в хорошо пригнанном мундире, а по походке сразу видно – русский. Немец и держится как-то совершенно иначе. Трудно, наверное, нашим разведчикам, даже такая мелочь, казалось бы... Конечно, не всякий заметит. Но какой страшный человек, как можно жить с таким мраком в душе, с таким озлоблением беспросветным... Даже если в чем-то он – не то что «прав», нет, тут не подходит, – даже если и были причины стать таким... И какое страшное время, Господи...
Выходя на перрон, он оглянулся – не хотелось бы снова оказаться рядом с тягостным собеседником; но того не было видно, потом он показался, торопливо прошел к дальнему вагону в голове состава. Болховитинов облегченно вздохнул, даже двадцать минут до Краненберга было бы нелегко провести в обществе этого несчастного. Но какая страшная судьба, что надо было пережить, чтобы теперь пойти на службу к немцам (которых ненавидит и не скрывает этого), пойти только затем, чтобы дорваться до мщения – кому? Русским мужикам, наверняка пережившим то же самое?
Как многие эмигранты, Болховитинов всегда испытывал внутренний протест против выражения «советский человек» – уродливого словообразования, придуманного для того, чтобы вытеснить ставшее после революции запретным понятие «русский». Но поездка на оккупированную Украину и общение с остарбайтерами заставили его взглянуть на это совсем по-другому. Какие там русские! – большевикам действительно удалось вырастить новую породу людей, которую иначе как советской и не назовешь. Трудно сказать, лучше или хуже, но они от природы другие, и все у них другое. Взять хотя бы их патриотизм – тоже какой-то не такой, каким обычно бывает это чувство. Никто так много не говорит и не поет о Родине, как советские люди; но почему Таня и ее друзья оставались в своем родном городе никем не поддержанными одиночками?
Надо признать, что лейтенант РОА бесспорно прав в одном: людей, так или иначе смирившихся с немецкой оккупацией, на Украине было куда больше, чем вставших на путь сопротивления. Болховитинов сам мог в этом убедиться. Немцев ругали за безработицу и вызванное ею обнищание, вспоминали с сожалением довоенные времена, когда зарплата была худо-бедно обеспечена каждому, но дальше разговоров дело не шло. В подполье оказалась вовлеченной лишь часть молодежи, наиболее приверженная усвоенным в школе политическим догматам. Что касается сельского населения, то в степной части Украины его лояльность к оккупационным властям была практически поголовной, и объяснялось это тем, что селяне – в отличие от горожан – были сыты. Немцы обложили «колгоспы» продразверсткой, но в разумных пределах, и взаимных претензий не было ни у той, ни у этой стороны.
Вывод отсюда можно сделать самый неутешительный: видно, и впрямь надломилось или совсем уже пропало что-то очень важное в человеческих душах, если любовь к отечеству перестала быть естественным, живым чувством, превратилась в некое производное от набора внешних случайных обстоятельств – степени приверженности определенной политической доктрине или (еще проще) от того, голоден ты или сыт.
Впрочем, могло ли быть иначе? Таня, Владимир, миллионы их сверстников – сколько лет они вообще не слышали слова «Россия» иначе чем в каком-либо поносном контексте, сколько лет их приучали к мысли о примате классового над национальным («Коммунизм сметет все границы»), о том, что история наша начинается с 1917 года, а патриотизм может быть только «советским» – иначе это великодержавный шовинизм... И такое понимание любви к родине прививалось не только молодежи, его вдалбливали всем; но если молодежь (да и то не вся) его восприняла, то люди постарше вместе с понятием «советский» отвергли и понятие «патриотизм», ассоциативно отнеся его к числу других средств закабаления человека государством; отсюда малочисленность молодежных групп Сопротивления (если сравнивать хотя бы с Польшей), отсюда и миллион взявших оружие из рук врага.
Лейтенант так и не понял его мысли об эффекте обмирщения; а ведь иначе просто не объяснить всего случившегося. Только сейчас, похоже, решается давний спор о том, что первичнее – нравственность или религия. Еще сто лет так же тщетно одни доказывали бы, что понятие Бога родилось в человеческом уме из некоего изначально свойственного ему «инстинкта добра», а другие – что только неотъемлемо присущая человеку инстинктивная религиозность позволяет ему вообще различать добро и зло, и распря эта оставалась бы такой же бесплодной, если бы не большевистский опыт упразднения религии в России.
Ведь вроде бы чего еще надо – воссияла истина, как мечталось папеньке Карамазову, дураков всех обрезонили, тут бы и расцвести лучшим душевным качествам русского человека. А расцвета особенного не видно, хотя уже двадцать лет прошло; есть, напротив, признаки какого-то помрачения духа. Немыслимое в прежней России число перебежчиков и коллаборантов во время жесточайшей войны; повальное доносительство в годы предвоенного террора; наконец, ужасающее спокойствие, с каким теперь про эти доносы рассказывают, – этак между прочим, безо всякого возмущения, словно о чем-то привычном, ставшем естественной нормой поведения...
Какой бы ни была прежняя Россия (идеализировать ее ни к чему), все-таки ничего подобного раньше не было – до революции, до упразднения религии. А теперь есть. Выходит, что-то сдвинулось, пошатнулось в самой структуре души народа, лишенного вдруг вековых нравственных ориентиров. Какая-то образовалась трещинка. А если пойдет вглубь? Дай Бог, чтобы я ошибался, подумал Болховитинов со сжавшимся сердцем.
Глава седьмая
Елена приехала в Ленинград в конце августа. До последнего момента не помышляла о возвращении в этот город, но потом все стали в один голос твердить, что она сошла с ума, как можно терять ленинградскую прописку – тысячи эвакуированных месяцами тщетно добиваются вызова, а она ведь имеет право как демобилизованная, и подумала ли она о ребенке – что же, легче ей будет растить его где-нибудь в глуши?
Насчет того, где будет «легче», она как раз и не думала; но трезвая мысль о ленинградской прописке (для него, потом) в конце концов перевесила страх перед возвращением. Да, наверное, надо пройти и через это, надо решиться, как решается человек на тяжелую, мучительную операцию. Взять себя в руки, заставить преодолеть страх, вытерпеть боль; возможно, потом наступит облегчение. Не может не наступить, должно, иначе она просто сойдет с ума...
Смириться помогло то, что все свои действия и переживания Елена старалась теперь согласовывать с одним-единственным требованием: чтобы это не повредило ребенку. Так испугавшая ее вначале, приведшая в такое смятение мысль о будущем материнстве становилась теперь стержнем существования, осью, вокруг которой вращалось все остальное. И – как ось, как центральный стержень – осознание себя будущей матерью делалось опорой, давало устойчивость, уверенность в своих силах, своей способности перенести все, что ни пошлет судьба.
Но все это была теория, а вот как получится на практике? Уже все оформив и покончив счеты с армией, Елена не спешила уезжать, благо оставались еще какие-то сложности с пропуском и железнодорожным литером. С оказией и совершенно наугад, не зная вообще, жива ли она, написала соседке – с той были до войны очень хорошие отношения, и Елена надеялась, что найдется хоть одна живая душа, с которой можно будет войти в квартиру, сделать этот первый, самый страшный шаг...
Стало вдруг жаль расставаться с армейскими приятельницами, хотя на новом месте она не прослужила и полугода. Раньше не все были ей симпатичны, некоторые раздражали – эта своей манерой непрошено откровенничать, делиться разными бабъими проблемами, та – склонностью к категорическим суждениям; но на самом деле все они были неплохие женщины, почти каждая – с каким-то своим горем. И своими слабостями, конечно, со своими недостатками, но, Господи, у кого их нет, и уж кому-кому, а не ей судить.
Проводили ее хорошо, устроили на прощанье девичник, медички притащили целый чемодан тряпочек для детского приданого, накроенных из списанного госпитального белья. Это было кстати – только получив этот подарок, Елена сообразила: едва ли теперь можно купить хотя бы те же пеленки. Что я буду за мать, подумала она, даже об этом сама не позаботилась...
По крохам накопленной решимости едва хватило до Ленинграда. Ехать пришлось долго, почти сутки, хотя расстояние через Псков было не больше, чем от Москвы – часов девять для довоенных скорых. Утром она проснулась, был серенький ненастный день, вагон скрипел и шатался, содрогаясь на каждом стыке наспех восстановленного пути, за треснувшим, немытым с начала войны стеклом ползла невыносимо унылая, тундрообразная равнина – воронки, вровень с краями залитые водой, остатки заграждений, колья в обрывках ржавой колючки, протащился обгорелый и выщербленный осколками кирпичный остов какой-то станционной постройки. Смертная тоска и страх охватили Елену – не просто страх, а слепой панический ужас: куда я еду, зачем, что я наделала... Армия представлялась ей сейчас теплым уютным домом; три года жила она в этом простом, четко разграфленном мире, где все было ясно определено, где не было никаких забот, никаких проблем, где от человека требовалось единственное: делать то, что ему приказывают, не утруждая себя никакими вопросами. Главное – не было ответственности ни за что, кроме той крошечной частички общего дела, которая тебе поручена. А теперь?
- Сладостно и почетно - Юрий Слепухин - О войне
- Не в плен, а в партизаны - Илья Старинов - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Партизаны в Бихаче - Бранко Чопич - О войне
- Скаутский галстук - Олег Верещагин - О войне
- Горелый Порох - Петр Сальников - О войне
- Скажи им, мама, пусть помнят... - Гено Генов-Ватагин - О войне
- Ленка-пенка - Сергей Арсеньев - О войне
- Аргун - Аркадий Бабченко - О войне
- Последний защитник Брестской крепости - Юрий Стукалин - О войне