Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере усиления внутренней раздвоенности Пастернак все больше утрачивал душевный покой. В 1935 году он, после почти годовой бессонницы, измученный вконец, едва ли не насильно был отправлен в Париж на Международный конгресс в защиту культуры. Эта поездка, вернувшись из которой поэт попал в санаторий в Болшево, стала поворотной, как в свое время берлинская. У него было две возможности выхода из тупика: или повторение судьбы Маяковского, или окончательный уход в тень; с глаз долой, из сердца вон.
И вот когда в 1936 году прозвучали известные сталинские слова о том, что лучшим поэтом нашей советской эпохи был, есть и будет Маяковский, Пастернак прекрасно понял их подтекст. Кормчий перечеркивал вывод Бухарина сделанный им в докладе на 1-м съезде писателей и исключал Пастернака из официальной литературной иерархии. Намерения власти неожиданно совпали с глубинными потребностями поэта, и он послал Сталину благодарственное письмо, которое метафизически можно рассматривать как прошение об отставке. Вакансия больше была не опасна. Она была пуста.
…Не только о последнем годе поэта стоило бы написать. Но и о писательском быте тоталитарного общества 30-х годов… О том, как писатели, воевавшие живущих советских поэтов, он произнёс речь, в которой были такие слова: «Неотрывайтесь от масс, — говорит (…) партия (…) Не жертвуйте лицом ради положения, — скажу я в совершенно том же, как она, смысле». Больше того, именно в тот период он подписывает письма в защиту мужа и сына А. А. Ахматовой (Н. Н. Лунина и Л. Н. Гумилева), через Н. И. Бухарина ходатайствует об освобождении в 1934 г. О. Э. Мандельштама — телефонный разговор на эту тему со Сталиным оброс впоследствии множеством слухов и вольных интерпретаций. В самый разгар репрессий он отказывается поставить свою подпись под писательским требованием расстрела маршалов Тухачевского и Якира, что по тем временам было почти самоубийственным.
К смене ориентаций его подталкивала и международная ситуация (на что обратил внимание Л. Флейшман): в числе книг, которые горели на площадях: фашистской Германии, была и монография Макса Осборна о Леониде Осиповиче Пастернаке. Советская Россия становилась оплотом антифашизма и в таком качестве требовала деятельной поддержки интеллигенции. К тому же в обществе оживали надежды на восстановление нормальной человеческой жизни: подготовка новой конституции расценивалась как символ перехода, пусть постепенного, от диктатуры пролетариата к либерализму. Пастернак считал непозволительным упускать такой шанс. Естественно, он учитывал печальный опыт предшественников на той же стезе, и позиция, вольного художника («легального оппозиционера», выражаясь на политическом языке) при Государстве вовсе не то же самое, что брюсовская или горьковская роль «министра от литературы» внутри этого Государства. Или тем более роль любимого труженика Партии (подобно Маяковскому). Но «вакансия поэта» в любом случае опасна, а он занял ее. Что это, если не сознательная жертва?[121] — Пастернак ведь заранее сам себе все объяснил в «Охранной грамоте»: дело кончится поражением.
Иллюзии о постепенном переходе к свободе развеялись быстро. Затем последовало неуклонное сближение сталинского режима с фашистской Германией — и в прямом, у в переносном смысле. Далее, представим себе, что мог чувствовать Пастернак при мысли о горестной судьбе и противоположном выборе Ахматовой, Маандельштама, Пильняка, в то самое время, как он невольно оказывался участником Валтасарова пира? Наконец, все это было чуждо его характеру, его дарованию, одинокому и независимому. Никакие логические доводы не способны были погасить чувства тревоги и двусмысленности своей роли. Позже, в романе «Доктор Живаго», Пастернак найдет образное выражение этой дилеммы — независимый художник и опекающая его власть. В судьбе Юрия Андреевича постоянно участвует его сводный брат — Евграф Живаго. Юрий противостоит «диктатуре посредственности», но не уцелел бы в ней, когда бы не чины и возможности верно служащего этой диктатуре Евграфа.
По мере усиления внутренней раздвоенности Пастернак все больше утрачивал душевный покой. В 1935 году он, после почти годовой бессонницы, измученный вконец, едва ли не насильно был отправлен в Париж на Международный конгресс в защиту культуры. Эта поездка, вернувшись из которой поэт попал в санаторий в Болшево, стала поворотной, как в свое время берлинская. У него было две возможности выхода из тупика: или повторение судьбы Маяковского, или окончательный уход в тень; с глаз долой, из сердца вон.
И вот когда в 1936 году прозвучали известные сталинские слова о том, что лучшим поэтом нашей советской эпохи был, есть и будет Маяковский, Пастернак прекрасно понял их подтекст. Кормчий перечеркивал вывод Бухарина сделанный им в докладе на 1-м съезде писателей и исключал Пастернака из официальной литературной иерархии. Намерения власти неожиданно совпали с глубинными потребностями поэта, и он послал Сталину благодарственное письмо, которое метафизически можно рассматривать как прошение об отставке. Вакансия больше была не опасна. Она была пуста.
…Не только о последнем годе поэта стоило бы написать. Но и о писательском быте тоталитарного общества 30-х годов. О том, как писатели, воевавшие на фронтах гражданской, обзаводятся мебелью красного дерева, собольими шубами, обретают барственную осанку, по примеру бывших графов, также попавших в литературу «советского извода». Как они приучаются восседать в президиумах и произносить погромные речи — в тщетной надежде, что тяжеловесный уют придавит их совесть к земле, не даст ей распрямиться. Как становится бездомным бродягой и странником Мандельштам. Как покупает заброшенный домик в дальнем Подмосковье и уходит в «маленький» жанр дневниковых миниатюр Пришвин. Как уезжает в Закавказье и становится печником последний классик русского «серебряного века» поэзии, Александр Добролюбов. Как бросается от ужаса в опасную близость к «органам» Исаак Бабель…
Как поселяется в Переделкине Пастернак.
Этот подмосковный поселок литераторов значит в его жизни больше, чем просто местообиталище, — хотя понятно, что, получая от Союза писателей дачный надел, Пастернак вряд ли думал о высоких материях. Скорее всего, думал он о другом: о возможности спокойно работать после стольких лет безбытности, житья в коммуналках, ночного сидения над листом бумаги с непременным стаканом крепкого чаю и папиросой, — ибо днем царит семейственный хаос… О просторном и светлом кабинете на втором этаже, где стоит напряженная тишина и откуда открывается простор поля, сумрак далекого кладбища, золото церковных куполов. Ясность, даль, простота — как соответствовало окружающее его новым художественным принципам! Но постепенно к этим мыслям, видимо, добавились другие, реальность подверглась символической переработке, и вот философия пригорода как ипостаси исторической «обочины» и образ пригородного жителя как очередная модификация образа «свидетеля» утверждаются в пастернаковском сознании. Больше того, они символически организуют его новую, после долгого молчания наконец-то написавшуюся книгу «На ранних поездах» (1936–1944). Цикл «Переделкино» играет в ней стержневую роль. Пространство мира изображено здесь как «глухое», отомкнутое от истории, политики, городской суеты «снежной густой занавеской», чащей, из которой «к дому нет прохода». И в то же время — как пространство настежь открытое, отверстое во все концы. Так, в стихотворении «Сосны» «причтенный» к лику подмосковных сосен, к нескончаемому природному бытию, «бессмертный на время» герой сквозь «разбеги огненных стволов» видит море, волны, «публику на поплавке», южный портовый город, «пристань Истории».
Так что не о бегстве от Истории в Природу, от Города в Пригород написана книга «На ранних поездах» (а значит, не таков был и духовный выбор поэта!). Но можем ли мы сказать, что соблазн такого «бегства» начисто отсутствовал? Нет. К тому подталкивало все — в том числе и писательская судьба послевоенного Пастернака: в 1948 году был почти полностью уничтожен тираж последнего прижизненного сборника его стихов. Оставалась открытой лишь «вакансия» переводчика, и так легко было от ужаса окружающей жизни спрятаться в перевод, раствориться в переводимом тексте, затеряться в нем. Многие делали — пусть вынужденно — именно такой выбор. Но Пастернак в эти годы не только все больше и больше переводит — все активнее пишет роман, а роман — жанр особый, он не дает возможности своему автору сойти с исторической арены. Напротив — в конце концов выталкивает на нее (что с Пастернаком в итоге и произошло). Недаром действие одной из последних частей «Доктора Живаго» протекает в своего рода романном Переделкине — в Вырятине, в заброшенном доме, где доктор и Лара скрываются от неминуемого ареста. Как они хотели бы, чтобы дом этот стал их укрытием от Истории! Как хорошо в нем, отгороженном от города лесом, вести жизнь, от века заповеданную человеку, — хозяйствовать, воспитывать ребенка, любить, писать стихи — и не знать, не ведать о том, что творится вокруг, какие исторические стихии бушуют там, далеко! Но именно эта отомкнутая жизнь в вырятинском домё и оказывается последней остановкой на пути героев к разлуке, к краху всей их жизни и всех их надежд!
- Песни каторги. - В. Гартевельд - Публицистика
- Страшные фОшЫсты и жуткие жЫды - Александр Архангельский - Публицистика
- Важнее, чем политика - Александр Архангельский - Публицистика
- Морская гвардия отечества - Александр Чернышев - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Москва рок-н-ролльная. Через песни – об истории страны. Рок-музыка в столице: пароли, явки, традиции, мода - Владимир Марочкин - Публицистика
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Сталин и органы ОГПУ - Алексей Рыбин - Публицистика
- Родная речь, или Не последний русский. Захар Прилепин: комментарии и наблюдения - Прилепин Захар - Публицистика
- Правда не нуждается в союзниках - Говард Чапник - Публицистика