Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горят дежурные лампы на столиках ночных сестер, полумрак в коридорах, загроможденных койками с потными, стонущими, храпящими во сне телами; запах беды, лекарств, болезненных выделений заполняет воздух. А наверху яркость и накал света, звукам не просочиться сквозь перекрытия старинной работы, из бруса дубового, мореного, годного хоть через сто лет на инструмент Страдивариуса. Здесь, на четвертом этаже, когда-то за полночь сидел над немецким журналом сам старик Боголепский, основатель больницы, здесь присутствовал на пиршествах ученого духа совсем еще молодой Манин, и в углу стоял рояль, иногда звучавший; нынче здесь тоже музыка. Она не вытекает из распахнутых окон, держится внутри пространства, как загустелый свет, замкнутый листвой громадных лип. Электрическая зелень, особый цвет, когда листья кажутся искусственными, а запах создается духами «Июньская ночь» на французском языке, привезенными из Парижа по культурному обмену. Чернеют крашеные рты, пот усердного наслаждения выдавливается из пор, набухает жирными каплями над губой. Где-то отбивает ритм ударник с неряшливыми бакенбардами, трясутся тела в такт музыке и не в такт, не в ней дело. Мы сами себе создаем музыку. Наслаждаемся, а? Блуждающие улыбки, застывшие лица, веки самозабвенно прикрыты, но взгляд ловит выражение других: вроде бы у меня не хуже. Чего у нас еще с вами не было? Постараемся, постараемся. Мы обязаны, мы обречены наслаждаться, как обречен индийский жрец лишать девственности окрестное население. Вот они — мы, бедные, словно захваченные судорогой. Не так это просто — исполнять роль счастливцев, отстраняя страх жизни. Топают каблуки о потолок низ лежащего этажа, в такт и не в такт. Зеленеют на просвет бутылки сиротского пира. Освещенные окна несутся сквозь ночь, над болезнями и смертями, над болью, поверженностью и бедой. Все мы, говорят, временные, но временность-то у всех особая. Там, под ногами, могут умереть и сегодня, да мы-то пока поглядим, а там — кто еще знает? Ведь нет абсолютного доказательства, что конец одинаково неизбежен для всех, это пока лишь статистический факт, умозаключение из опыта живших до нас. Но ведь такого, как я, еще не было в мире! Другое существование, другая возможность вознестись над общей судьбой. Существует, наконец, где-то этаж и повыше четвертого, еще есть надежда — кто знает? Воздух настоян на крылышках ночных мотыльков, потный пух лезет в ноздри, копошатся черви в рыбьей головизне, шевелятся, чмокают присоски, и влажная чернота густеет от испарений.
14— Ну, что? — провозгласила санитарка Фрося, звяком ведра, грохотом двери вторгаясь в утренний сон. Еще не было и семи, а носик у старухи был красненький, вид довольный, как будто уже хлебнула любимого портвейна «Кавказ».— Лежите двое? Лежите, лежите. Студент ваш этот вон уже добегался,— она ткнула грязной шваброй в койку москвича Богатырева, пустовавшую всю ночь.— В ринемации сейчас отхаживают, ну, там неизвестно. Его знаешь, с кем? — ой, мать моя! — с Зойкой нашей в кустах застукали, за котельной, знаете, у забора. Веня из морга, может, видели, с такой губой? Он тут и живет при больнице. Вышел утром, смотрит — а этот в одних трусах, и она, Зойка, значит, тут же. Ну, с перепугу дернулись или, можете, он с ней перестарался, шов-то у его сырой еще, лопнул, говорят, от натуги. Тьфу,— плюнула тетя Фрося и с наслаждением стала возить шваброй по собственному плевку.— Нашел на ком оскоромиться. Она тут во все мужицкие палаты так и лезла, так и лезла. Винищем от обоих несет, и эта сама вдрызг. Он ведь не ночевал тут... постель-то вон, а?.. Чего?..— переспросила она, наконец.
— Врача, скорей позовите врача,— повторил Антон Лизавин.
— Чего врача? — не поняла санитарка.— Врачи уже колготятся. Он у ей всю ночь, говорят, проночевал.
— Врача, бегом, поскорее, пожалуйста,— с трудом удерживался от крика Лизавин.
— А-а, а-а! — кричал старик. Глаза его были выпучены, кисти рук тряслись, скрюченные, над грудью. Липкая смертная влага сочилась из пор, оплывала оконная рама, и безголовые насекомые полнили воздух, непосильный для дыхания.
12. Зита омега эта
У пролома больничной ограды, как условились. В наплечной сумке с буквами «SPORT» и контуром одинокого боксера пижама казенного застиранного цвета, в катышках свалявшейся байки. Воздух до мурашек чувствует полноту тела под легким платьем. Внизу, под откосом оврага шевелятся верхушки тополей. Вдалеке за ними, как мираж в мареве, светится квартал новостроек. Правей деревьев, где ветви редели, зарождалась и ширилась в пустой котловине свалка. От трепета ли воздуха, от поворота ли головы вспыхивали на ней то тут, то там драгоценные осколки, словно что-то жило и шевелилось в отслужившем веществе
вспышка детского чувства, что время, проходя, не исчезает, а скапливается на отдалении, как обозримая застойная местность, оттуда звучали голоса ушедших, даже, казалось, забытые, там, вглядевшись, увидишь и лица (только невозможно приблизиться), там оставалось то, о чем рассказывал когда-то папа, и все, пережитое другими, о чем можно было прочесть потом в книгах; иногда словно загибался медленный крутоворотец, так что, глянув в одну сторону, можно было увидеть еще не подошедшего и услышать наперед, что он, подойдя, спросит (и ответить, не дожидаясь вопроса), или в какие ворота угодит черное пятнышко, которое гоняли по экрану быстрые фигурки мужчин, но этого лучше было не говорить, пропадал смысл игры, Костя сердился. Если матч записан на пленку и счет известен заранее, лучше этого не знать, неужели тебе непонятно?— говорил он. Понятно, конечно (хотя при чем тут пленка?); в игре было понятно все, кроме страстей из-за выигрыша... ничего себе малость
запах вечерней пыли на улице; сладость пота, щиплющего глаза, слизанного языком с губ, радость бега, шум крови, упругость мяча, усталость разгоряченных мышц. Комок сухой земли, брошенный вдогонку, рассыпается, не долетев. Чокнутая, кричали в спину, не приходи больше, не примем, а ты и не оглядываешься, медленная, независимая, с ногами в цыпках — последняя и напрасная надежда команды. Такой увертливой и быстрой в самом деле ничего не стоило выручить своих, зачем же, спрашивается, поддалась, откровенно дала в себя попасть последнему мячу? Неужели потому, что ощутила в собственной слюне оскомину чужого огорчения? А своих огорчать было не жалко? Не свое ведь уступала? Но это приходило уже потом, запоздало, и улыбка подрагивала на губах скорей растерянная, чем независимая и высокомерная
какая разница? — говорил папа. Вы вспоминали о своих приключениях, общих путешествиях и поединках, где папе приходилось бывать и волшебником, и принцем, и Иванушкой, то есть Прошей-дурачком, а дочке — его дочкой. Сама ты просто подзабыла, потому что была тогда маленькой, но теперь припоминала по его рассказам, как разные другие давние происшествия, например, как ты заснула в шкафу и тебя искали; это были воспоминания из числа прочих и такие же достоверные, только очень дальние, так просто не разглядишь. Папу самого иногда подводила память, особенно если продолжать приходилось после долгого перерыва, тогда случалось ловить его на непоследовательности. Накануне вы оба попали в плен к колдуну-фокуснику, были заперты в доме, полном коварных чудес, а теперь, оказалось, победили, даже взяли в добычу ковер-самолет, на котором уже собирались отбывать в знакомую страну Аристань. В самом деле? — папа приподнимал левую бровь, но вовсе не шел на попятную. Может, я что-то пропустил. Кажется, он сам послал нас в Аристань. За яблоками. Да, но это неважно. Какая разница, кто победил. Важно, что мы туда полетели, за это я ручаюсь
чувство полета, как будто не ты перепрыгиваешь, а земля успевает повернуться под ногами, пока ты зависаешь в воздухе — зависла. Теплый ветер развевает сарафанчик, пахнет парным молоком от прошедшего стада, гудят в сочном воздухе майские жуки. Вспыхивают на солнце стекляшки — нечаянные воспоминания жизни под блуждающим острым лучиком. Жуки принадлежали все незнакомому мальчику с Тургеневской, он только выпустил их полетать, но ловить не разрешал. Отдала без всякого сожаления, наоборот. Увидеть владельца всех окрестных жуков — чего не отдашь за это. Жуков в воздухе все равно оставалось полно, как луж после дождя, с отражением синего неба в каждой, как драгоценностей на свалке или камешков на берегу. Мамин янтарь из брошки имел ничуть не больше цены, его так же можно было дарить. Семейная слабость,— это мама сказала, а папа подхватил: наследственность. Только не стоило здесь говорить о доброте и щедрости — ты ничем даже не поступалась и отнюдь не опровергала своей репутации дурочки у тех, кому дарила, вынуждая маму спрашивать потом по соседям домашние вещи
а в игре так просто было для самой себя перевернуть правила, считать выигрышем и радоваться, что забрала себе все карты, или превратить шашки в поддавки — для себя и до поры, пока противник еще способен был радоваться одновременно обратному. Мальчишки стреляют бузиной из трубочек. Можно зарыться по шею в теплый песок. Игра. В канаве бегут облака, на дне тускло светятся жестянки, проплывают, как рыбы, тритоны. Страхи, обиды и горести настоящие, как у взрослых, и больше, чем у взрослых, но всегда еще немного сказка про обиду, игра в горе, сон о страхе
- Увидеть больше - Марк Харитонов - Современная проза
- Большое соло для Антона - Герберт Розендорфер - Современная проза
- Ароматы кофе - Энтони Капелла - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Женщина, квартира, роман - Вильгельм Генацино - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Убийство эмигранта. (Случай в гостинице на 44-ой улице) - Марк Гиршин - Современная проза
- Французский язык с Альбером Камю - Albert Сamus - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Место для жизни. Квартирные рассказы - Юлия Винер - Современная проза