Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй (не по времени, а по сути) стала бумажная игра, которую они с матерью купили у старика в вывернутом мехом наружу тулупе, – ее бессмертная сущность менее всего нуждалась в доказательствах; третьей – бронзовая лампа с ангелом; в том, что касается роли ангела, он, к своему горчайшему сожалению, был более чем уверен. И хотя прямыми доказательствами ни он, ни Светлана не располагали, им хватило и косвенных, чтобы, обсудив эту роль однажды, окружить ее двойными стенами молчания в надежде, что такое сугубое молчание станет выходом из глухого, черного тупика.
Разумеется, специально они не договаривались, но так уж повелось, что полотенца и все постельное белье в их домашнем обиходе были исключительно белыми; до сих пор – хотя дома у него нет – отдельным пунктом в его (относительно скромном) райдере стоит кипенно-белое белье. Однажды ему пришло в голову, что эта нарочитая, отчаянная белизна не что иное, как молчаливый протест против черных тупиков их общей, соединенной бронзовым ангелом памяти, реинкарнация белых простыней, которыми его мать малодушно завесила зеркала, чтобы обезопаситься от прошлого: не зря она стирала их руками, кипятила в вонючем отбеливателе, пуская по всей огромной квартире невыносимо хлорную вонь.
Когда солнце, слепая медуза, втянув в себя щупальца, благополучно закатилось, он воспользовался этим как передышкой, чтобы узнать, дома ли Гаврила, и, если да, подняться к нему немедленно. Чтобы разом все прояснить. Пусть ответит – прямо, безо всяких обиняков и ухищрений: кем ему приходится этот проклятый очкарик…
Он взялся обеими руками за решетку – и подался всем корпусом вперед, вытягивая и выгибая шею, пытаясь расслышать, есть ли наверху признаки жизни – скажем, тихие шаги от стены до балконной двери и обратно, – раз уж невозможно разглядеть, горит ли в верхней квартире свет.
Мешали уличные шумы – то стук женских каб-луков об асфальт, то маловразумительные возгласы из глубин остывающего парка, то едва сдерживаемый, таящий угрозу рев моторов проносящихся мимо машин. С каждой следующей минутой неуклонного нарастания сумерек они становились громче и настырнее.
Ко времени, когда сумерки обрели законченные – вылепленные из податливой ночной мякоти и застывшие – контуры, эти нижние звуки вконец распоясались: теперь они уже не доносились, а карабкались по пожарной лестнице (пущенной почти вплотную к балконам), хватая друг дружку за пятки; за ними в хвост пристроились уличные запахи – те, что погуще и побойчей: от цветочных, приторно-сладких, набежавших с клумб, разбитых по линии парковой ограды, до приторно-бензиновых, которые исправно испускали мимо проезжающие машины. И все такие выразительные – он даже пожалел, что запахи, в отличие от звуков, нельзя оцифровать.
Втянул голову в плечи и себя – в балкон, снял и сунул в задний карман бабкины очки. Контуры видимого мира тотчас же встали на место, одновременно вытеснив настырные запахи. Он огляделся, выбирая, куда бы поставить ногу. В тот же самый миг балконная дверь, та, что из кухни, приоткрылась – и мелькнула рука, выставляющая на балкон что-то темное, похожее на пакет. Узнав руку матери, он усмехнулся: «Ага, дачного полку прибыло», – и почувствовал прилив любопытства: интересно, что там у нее в пакете?
Стараясь ступать бесшумно, подошел на цыпочках к двери – но волна любопытства уже схлынула. Так же быстро, как поднялась. Успев, однако, задержать его ровно на столько, сколько потребовалось судьбе, дабы пресечь его попытки увернуться, убедить себя в том, что их соперничество с Гаврилой – всего лишь игра: если что-то пойдет не так, можно прекратить.
Ошибка, которую он, подстрекаемый жгучим любопытством, совершил, заключалась не в пакете как таковом. Этот сам по себе абсолютно безобидный пакет на длинных ручках, какому место на помойке, выступил в роли идеальной ловушки. Другими словами, подманил его к кухонному окну. И только он собрался отойти, как в кухне вспыхнул свет, превращая его в плоскую, будто вырезанную из картона фигурку: одно неверное движение, и спалится. Выдаст себя.
Торопливо, пока мать его не заметила, он сел на корточки и съежился – по привычке, коренящейся в раннем детстве, когда, любуясь своими контрабандными сокровищами, напряженно вслушивался, стараясь не стукнуть и не скрипнуть; нарочно оставлял дверь приоткрытой, чтобы не проворонить, расслышать шаги (здесь партию шагов исполняли голоса). Чувствуя боль в ушибленной косточке, достраивал картинку на слух, следил, как охотник из засады; вернее, как опытный игрок, который, обнаружив стремную диспозицию – расстановку сил, чреватую опасностями, – замышляет обернуть ее в собственную пользу. На свой страх и риск.
Впоследствии он пользовался этим тайным навыком – своего рода кодом доступа, – когда, оценивая готовую, уже озвученную сцену, чувствуя в ней какую-то ускользающую от глаз несообразность, садился один перед монитором. И, закрыв глаза, надвинув плотные, непроницаемые для посторонних звуков наушники, достраивал картинку, словно пробовал ее на слух. Наперед зная: все, что «не так», проявится.
Но делал это крайне редко, в критических случаях – как врач, который назначает опасное, чреватое гибельными последствиями средство, когда убедится в том, что ничто из прописанного ранее не поможет. С той лишь разницей, что ему, в отличие от врача, известно доподлинно, чтó в такие минуты абсолютного, предельного одиночества стоит у него за плечами, дыша ему в самую макушку, и скрупулезно, будто с секундомером в руке, подсчитывает эти выпавшие из сплошного потока времени минуты. На поверку эти выпавшие минуты оборачиваются часами – но в том-то и дело, что у силы, к которой он, как ее вечный данник, обращается, свои подсчеты и расчеты. Подсчеты в расчете на него.
Ее мертвящую близость он впервые и в полной мере ощутил именно тогда, когда, дожидаясь удобного момента, чтобы убраться подобру-поздорову, сидел съежившись, на корточках, погружаясь в перипетии того разговора, пока на каком-то повороте не осознал, не свел воедино все те несообразности, о какие спотыкался его беспутный разум. Как какой-нибудь электрик сводит оголенные провода.
О, да, мертвящую. Но это на реверсе. На аверсе – животворную, отверзающую не только глаза, но и то, что целиком и полностью зависит от пособничества этой высшей силы, – свободное дыхание, которое критики именуют пошлым словосочетанием: творческий порыв.
Знали бы они, из какой бездны, как из чрева, выходит – в крови и пене, – всякий раз будто вновь рождаясь на свет, его – ни в чем не повинная, но запечатленная несмываемой печатью – душа.
Переводя в телесную плоскость: оттиск этой печати он, внук своего прóклятого богом и людьми деда, носит на лодыжке. Той зимой,
- Обращение к потомкам - Любовь Фёдоровна Ларкина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Сезон дождей - Галина Семёновна Юст - Периодические издания / Русская классическая проза
- Поднимите мне веки, Ночная жизнь ростовской зоны - взгляд изнутри - Александр Сидоров - Русская классическая проза
- Цитадель рассказов: Молчание - Тимур Джафарович Агаев - Русская классическая проза / Ужасы и Мистика
- А рассвет был такой удивительный - Юрий Темирбулат-Самойлов - Русская классическая проза / Прочий юмор
- Перерождённые. Квадриптих 6. Потомки потерянного народа - Voka Rami - Боевая фантастика / Космическая фантастика / Периодические издания / Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Потомки Солнца - Андрей Платонов - Русская классическая проза
- Болото - Александр Куприн - Русская классическая проза