Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь все мы, «братья-писатели», — неудачники. Такая уж это профессия. Счастливчиков среди нас быть не может. Если сам Толстой — великий из великих — и тот оказался неудачником, на что можем рассчитывать мы, грешные!
Прав, прав был Гейне, сравнивший поэта с моллюском, который рождает жемчужину только тогда, когда в его раковину попадает песчинка, причиняющая ему рану и боль.
* * *В последний раз я встретил Виктора Борисовича незадолго до его смерти. Он медленно брел по двору нашего «старого писательского», опираясь на плечо внука — Никиты.
Даже не опираясь, а налегая на него всем телом и еле волоча ноги.
— Что делаете? — спросил он.
Я ответил, что пишу книгу для Детгиза.
— Какая книга? О чем?
Чтобы не вдаваться в долгие объяснения, я ответил коротко:
— Наполовину теоретическая, наполовину занимательная.
— Ну, авось какая-нибудь половина пройдет, — усмехнулся он. (Не прошла ни одна.)
Усмешка была прежняя, «шкловская». И в глазах, старческих, слезящихся, мелькнула так хорошо знакомая мне, неугасающая «шкловская» ирония.
Стоять ему было, наверно, даже еще труднее, чем передвигаться. Но было это, как он тут же мне объяснил, не от дряхлости, а потому, что когда-то пуля угодила ему в крестец, и вот теперь эта давняя рана дала о себе знать.
Я легко поверил, что ноги не слушаются его не из-за старости, хотя было ему без малого 92 года. Поверил безоговорчно, потому что, несмотря ни на что, это была не «тень Шкловского», не «то, что осталось от Шкловского», как говорят обычно о таких глубоких стариках, а самый что ни на есть настоящий, доподлинный, живой Шкловский.
И все-таки…
Есть такой анекдот.
В музее под стеклом два древних черепа.
— Что это? — спрашивает посетитель.
Экскурсовод отвечает:
— Череп императора Нерона.
— А почему два?
— Тот, что слева, — череп Нерона до пожара Рима. А справа — после пожара.
Так вот. После того как Виктор Борисович написал свое публичное «Заявление во ВЦИК СССР», в котором объявил, что сдается, он прожил новую, долгую и сложную жизнь, в которой — каким-то чудом — сумел остаться живым не только физически, но и в том значении, какое придал этому слову в своем знаменитом стихотворении Пастернак. («И должен ни единой долькой / Не отступаться от лица, / Но быть живым, живым и только, / Живым и только до конца».)
Вот небольшой отрывок из последней книги Виктора Борисовича, вышедшей за год до его смерти:
Художественное построение сложно, оно имеет множество родителей.
Причем законные дети рождаются тем же способом, что и незаконные…
Надо говорить о Гоголе.
Он умер в тот период, когда сжигал в камине черновики продолжения «Мертвых душ».
Он думал, что они могут воскреснуть.
Ему поставили в Москве памятник.
Но памятник сняли.
Увезли — правда, недалеко.
В тот дом, где жил и умер новоявленный Гамлет…
Памятник Гоголю по-прежнему помещен великолепно.
Сфинксы не были памятниками каким-либо героям.
Мы не знаем, кого они изображают.
Памятники были и в виде столбов…
Из одной только этой короткой цитаты видно, что от первых своих шагов в литературе до последнего своего часа он «ни единой долькой не отступился от лица».
Но что ни говори, а тот Шкловский, каким он был до своего «Заявления во ВЦИК», — это другой Шкловский. Не тот, которого я знал. Шкловский — до пожара Рима.
Он уверял, что «страх и угнетение нужны», что они не только не мешают, но даже помогают писателю стать самим собой. Что писатель — как лён, которого чем сильнее дергают, мнут и треплют, тем больше это идет ему на пользу. Вот и его самого — в точном соответствии с этой его программой — и дергали, и трепали, и мяли.
О том, что из этого вышло, мы теперь знаем.
Бедный лён!
Квартира Маршака
Квартира тиха, как бумага —Пустая, без всяких затей, —И слышно, как булькает влагаПо трубам внутри батарей…
А стены проклятые тонки,И некуда больше бежать,А я как дурак на гребенкеОбязан кому-то играть…
Какой-нибудь изобразитель,Чесатель колхозного льна,Чернила и крови смеситель,Достоин такого рожна.
О. Мандельштам— Если ночлега нигде не найдем,Может быть, купишь какой-нибудь дом?..
— Купишь! — Отец отвечает вздыхая:— Ты не в Чикаго, моя дорогая.
С. Маршак1
Всякий раз, когда мне случалось жить в переделкинском Доме творчества, я навещал Корнея Ивановича.
Однажды, когда я заглянул к нему, его как раз снаряжали для прогулки. Он стоял в передней, уже почти совсем одетый, а вокруг него суетились женщины — одна укутывала ему шею шарфом, другая надевала рукавицы. А он стоял — высоченный, улыбающийся. И принимал все эти их заботы как должное, само собой разумеющееся.
Когда сборы были совсем уже завершены и мы с ним вышли на улицу, я сказал:
— Вы прямо как солнце, вокруг которого все вращается.
— Да, — согласился он. — А ведь я никогда к этому не стремился. Это вышло как-то само собой. А вот Самуил Яковлевич, который всегда так этого хотел, живет в этой своей мрачной, холодной квартире, один как сыч, с этой жуткой Розалией… И как только он ее терпит…
Я знал, что отношения у Чуковского с Маршаком непростые. О том, как ревниво они друг к другу относятся, приходилось тогда слышать на каждом шагу. Помнил я и знаменитую эпиграмму, сочиненную Елизаветой Тараховской:
Провожая на вокзал,Маршак Чуковского лобзал.А приехав на вокзал,«Ну и сволочь!» — он сказал.Вот какой рассеянныйС улицы Бассейной.
Но в этой реплике Корнея Ивановича я не углядел и тени какого-нибудь скрытого, тайного недоброжелательства. Ничего, кроме самого искреннего сочувствия.
И хотя в то время я уже постоянно бывал у Самуила Яковлевича на Чкаловской, реплика Чуковского заставила меня совсем по-новому взглянуть и на его действительно мрачноватую и не шибко уютную квартиру, и на весь его, в самом деле, не больно хорошо устроенный быт.
На одном из подаренных мне томов выходившего тогда четырехтомного собрания его сочинений, Самуил Яковлевич написал:
На память о нашем поэтическом утре, продолжавшемся до вечера.
Таких утр, продолжавшихся до самого вечера, у нас было много.
Читали стихи (читал, как правило, он — иногда свои, чаще чужие), разговаривали (говорил главным образом тоже он).
Иногда на пороге возникала его домоправительница — та самая «жуткая», как назвал ее Чуковский, Розалия Ивановна.
— Самуил Яковлевич, — начинала она, — вам давно уже пора…
Но он не давал ей закончить.
— Уходите! Вы нам мешаете! — кричал он. — Принесите нам чаю и немедленно уходите!
Однажды, когда я к нему пришел — на этот раз не утром, а во второй половине дня, — у него сидел Виктор Боков и, наяривая на балалайке, пел частушки.
Встретившая меня Розалия Ивановна, скорбно поджав губы и неодобрительно покачав головой, пожаловалась:
— С самого утра песни играют.
Было видно, что это пиршество духа и в самом деле длится уже много часов. Раскрасневшийся, взмокший от вдохновения и усердия Виктор вспоминал все новые и новые частушки, а ненасытный Маршак требовал еще и еще.
Наслаждение оба испытывали неизъяснимое.
А потом Самуил Яковлевич стал сам вспоминать разные старые частушки, Бог знает, с какого времени застрявшие в его памяти.
Каждая из них чем-нибудь особенно его восхищала.
Одна — безыскусной внутренней рифмой:
Милый шарфик поносил,Полушалок попросил.Мне не жалко полушалка,Жалко мало поносил.
Другая — слитностью содержания частушки с ее разухабистым плясовым ритмом. Ее С. Я. как-то особенно четко проскандировал.
По-шла пля-сатьВ коротенькой коф-те,Засучила рукаваПо самые лок-ти.
А третью — такую же — даже спел:
Пошла пля-сать,Только пол хрустит,Наше дело молодое —Нас и Бог простит.
Четвертая восхитила его своей крепкой сделанностью:
Все платки я перносила,Только шаль осталася,Всех парней я перлюбила,Одна шваль осталася.
Пятая пленила пластикой, картинностью, слитностью музыкального и зрительного образа:
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары