Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шкловский же имел в виду совсем не это: превращение «антисоветского» или — во всяком случае — «асоветского» Эренбурга, написавшего «Хулио Хуренито» и «Жизнь и гибель Николая Курбова», в советского, сочинившего «День второй» и «Падение Парижа», было здесь ни при чем.
Мне казалось, что, отрубив от фразы Шкловского «Звериное тепло», я расширил смысл приведенной цитаты.
На самом деле я его сузил.
«Звериное тепло» — это название сборника стихов Эренбурга, выпущенного в 1922 году берлинским издательством «Геликон».
Стихи были о любви.
Например, вот такие:
Средь мотоциклетовых цикадСлышу древних баобабов запах.Впрочем, не такая ли тоскаОбкарнала страусов на шляпы?Можно вылить бочки сулемы,Зебу превратить в автомобили,Но кому же нужно, чтобы мыТак доисторически любили.
Чтобы губы — бешеный лоскут,Створки раковин, живое мясо,Захватив помадную тоску,Задыхались напястями засух…
Чтобы пред одной, и то не той,Ни в какие радости не веря,Изойти берложной теплотойНасмерть ошарашенного зверя.
Незадолго до того, в том же 1922 году, в том же «Геликоне» вышла книга Эренбурга «А все-таки она вертится…», в которой он присягал на верность новой, урбанистической, машинной эстетике XX века. И вот — еще и года не прошло, а он уже готов проклясть этот новый век, эту машинную цивилизацию с ее автомобилями и мотоциклами, чтобы восславить «звериное тепло» вечной, неумирающей, «доисторической» любви.
Вот, стало быть, что имел в виду Виктор Борисович, сказав о нем, что «из Савла он не стал Павлом».
И тут надо признать, что он — как в воду глядел.
Этому своему мирочувствованию Эренбург не изменил и тогда, когда был возведен в ранг классика советской литературы.
В одном из поздних, вполне советских его романов (кажется, в «Буре») об одной из юных его героинь, в тот день ставшей женщиной, сказано, что «только сегодня она узнала, для чего живут люди».
Какой советский писатель посмел бы написать такую фразу? Советские люди, как известно, жили для того, чтобы целиком, без остатка отдать себя борьбе за строительство нового, прекрасного мира. Чтобы в конце жизни «не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы», как выразился на этот счет другой, настоящий советский классик.
Советский писатель или поэт, если даже случалось ему коснуться щекотливой темы интимной близости мужчины и женщины, говорил об этом словно бы извиняясь, оправдываясь. (Помню стихотворную строчку одного молодого поэта: «Разве, когда ты голая, ты перестаешь быть комсомолкой?»)
Для Эренбурга же приведенная мною фраза («для чего живут люди») была — почти мировоззрением.
В его романе «Москва слезам не верит» омерзительный юнец Луи, прыщавый девственник, со страхом думает об интимной близости с девушкой, которая ему нравится: он боится, что у него ничего не получится, и она будет над ним смеяться. Примерно так оно и выходит, и автор как будто даже сочувствует этому незадачливому подростку. Но спустя несколько страниц мы вновь встречаемся с ним на страницах романа:
Прошло всего три месяца с неудачного посещения Симоны, но Луи успел многое испытать. Он не был больше наивным подростком. Насмешливо вспоминал он: волновался!.. А к чему?.. Все это очень просто… Как машина: раз-два…
Почти не преувеличивая, можно сказать, что все персонажи эренбурговских романов делятся на тех, кто, впервые испытав близость с любимым (или любимой), узнает, «для чего живут люди» («Земля плыла», как говорят об этом герои Хемингуэя), — и на тех, для кого «все это очень просто… как машина: раз-два».
И точно так же делит он всех людей по их отношению к искусству: на тех, кто способен понять, что Бальзак был близок к смерти, когда умирал его герой, и — тех, кто знают (или думают, что знают), «Как сделан „Дон Кихот“», и «Как сделана „Шинель“», и «Как делать стихи».
При этом, однако, он очень хорошо знает, что человек, написавший программную статью «Как делать стихи», может быть настоящим — и даже великим — поэтом:
При одной из первых встреч он повел меня в номер московских «меблирашек» и там прочел незадолго до этого написанного «Человека». Я глядел на гнусные обои и улыбался: я видел голенища, которые становятся арфами.
(И. Эренбург. Книга для взрослых)Шкловский, начавший свой путь литератора и ученого статьями «Как сделан „Дон Кихот“» и «Искусство как прием», тоже мог, глядя на гнусные обои, видеть голенища, которые становятся арфами.
Он тоже был «Павлом Савловичем», и поэтому его измена формализму не была изменой себе.
А фраза его о том, что проституция и любовь в основе своей имеют нечто общее, означала вот что.
Однажды в каком-то нашем разговоре я процитировал знаменитое пушкинское: «Беда стране, где раб и льстец…»
Я даже помню, когда и как это было.
Только что по Москве прошел слух о фантастическом «прыжке» Аркадия: о том, что он — уже в Америке. Виктор Борисович, оказывается, ничего про это не слышал. Я рассказал ему всё, что знал.
Выслушав меня, он вздохнул:
— Ну вот… Теперь он будет там говорить, что мы плохие… Но ведь все и так знают, что мы плохие… Мы и сами знаем, что мы плохие…
И вот на это я и ответил — сам не могу толком объяснить почему — пушкинской цитатой:
Беда стране, где раб и льстецОдни приближены к престолу,А небом избранный певецМолчит, потупив очи долу.
Он вскинулся, как ударенный током:
— Кто это?
Я сказал:
— Пушкин.
Он вздохнул:
— Ну, это — гений…
Не знаю, что он хотел этим сказать. Может быть, что так думать и чувствовать имеет право только гений? Не знаю. Но в интонации, с какой были сказаны эти слова, как мне показалось, прозвучало и это.
— Откуда это? — спросил он.
Я снял с полки томик Пушкина, нашел стихотворение «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»), и мы вдвоем, чуть не стукаясь лбами, склонились над раскрытой книгой.
Прочли первую строфу:
Нет, я не льстец, когда царюХвалу свободную слагаю:Я смело чувства выражаю,Языком сердца говорю.
Стишки, по правде говоря, были — так себе. Поэт, как сказал Мандельштам, ни при каких обстоятельствах не должен оправдываться, потому что поэзия — это сознание своей правоты. А Пушкин — оправдывался. И какого жалко выглядели эти его оправдания. Не верилось, что все это он говорит искренне, «языком сердца».
Дальше было — еще хуже:
Его я просто полюбил:Он бодро, честно правит нами,Россию вдруг он оживилВойной, надеждами, трудами.
Как же — не льстец? Самый настоящий льстец! Даже не верится, что это Пушкин.
Но в следующих строфах вдруг зазвучала личная нота:
Текла в изгнаньи жизнь моя;Влачил я с милыми разлуку,Но он мне царственную рукуПростер — и с вами снова я.
Во мне почтил он вдохновенье,Освободил он жизнь мою,И я ль, в сердечном умиленьи,Ему хвалы не воспою?
В искренность этого «сердечного умиленья» верится не слишком. Но эти строки — уже не пустые. Тут веришь, по крайней мере, что сочинял их поэт — «в надежде славы и добра»: человеческой душе свойственно надеяться на лучшее.
Затем он как бы продолжает оправдываться. Но теперь эти его оправдания уже звучат иначе:
Я льстец! Нет, братья, льстец лукав.Он горе на царя накличет,Он из его державных правОдну лишь милость ограничит.
Он скажет, презирай народ,Глуши природы голос нежный.Он скажет: просвещенья плод —Разврат и некий дух мятежный!
Тут уж не может быть сомнений: это презрение Пушкина к нарисованному им образу «лукавого льстеца» — искренно. Одушевленный этим презрением, он разгорается «всё боле, боле», и вот тут, вдруг, быть может, неожиданно для него самого, и является на свет эта заключающая стихотворение строфа.
Это уже — совсем другой голос. Воистину — «божественный глагол», голос правды, гения, голос пророка:
Беда стране, где раб и льстец…
— Да, это гений, — снова вздохнул Виктор Борисович, когда стихотворение было дочитано до конца.
Но его мозг, постоянно рождающий все новые и новые ослепительные концепции и теории, тут же, наверно, навел его на мысль, что в этом частном — пушкинском — случае проявился некий общий закон. Что поэт — как женщина, о которой тот же Пушкин сказал:
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары