Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, однажды при мне Самуил Яковлевич сказал Вале Берестову:
— Главная наша беда в том, мы с вами люди способные.
И с усмешкой добавил:
— Способный, это ведь значит — способный на многое.
Оказавшись (в отличие от Мандельштама, который, как он сам о себе говорил, мастером не был) человеком способным, Маршак постепенно втянулся в эту игру. А когда хватился, было уже поздно: выйти из нее было уже невозможно.
Да и так ли уж хотел он из нее выходить?
Тут ведь немалую роль играло еще одно — довольно важное — обстоятельство.
Семен Израилевич Липкин однажды рассказал мне, как мучался он над переводом путевых очерков Мирзо Турсун-заде. Собственно, переводом это назвать было трудно. Никакого текста у Мирзо не было. Он рассказывал Липкину о своем путешествии по Индии устно, а тот из этих устных его рассказов должен был слепить нечто удобоваримое.
И вот рассказывает он о посещении жалкой, убогой хижины какого-то индийского бедняка. Липкину нужны какие-то реалии, детали. Он допытывается:
— Ну, а из чего он ел свою убогую еду. Из какой-нибудь чашки? Плошки? Какая она была? Глиняная? Или, может быть, деревянная?
А Мирзо в ответ твердит одно:
— Бэдний человек… Совсем бэдни… Нищий…
Я спросил:
— Семен Израилевич, а зачем вам надо было его переводить? Мало разве вам было «Махабхараты», «Манаса», «Джангара»?
Я знал, что свою работу над народными эпосами и классиками персидской поэзии Семен Израилевич любил, относился к ней отнюдь не как к халтуре. И вот — счастливое, редкостное в те времена сочетание — любимая работа, эти десятки тысяч переведенных строк сделали его обеспеченным, даже богатым, а значит — независимым. На чёрта ему при этом еще какой-то Турсун-заде?
Я думал, он ответит, что с Мирзо у него сложились такие отношения, что отказаться переводить его он уже не может. Но, посмотрев на меня как на идиота, он сказал:
— А потому, что без того не было бы этого.
Не переводил бы он Турсун-заде и других орденоносных графоманов, не было бы у него ни «Джангара», ни «Махабхараты», ни «Манаса», ни Навои, ни Фирдоуси…
Вот так же и Маршак.
Не сочинял бы он эти свои стишки про оказавшихся под судом продавцов посудного отдела ГУМА, не возложил бы свой траурный венок на гроб Жданова, — не было бы ни четырех Сталинских премий, ни последней, самой престижной в СССР Ленинской. И не был бы он «Маршак Советского Союза».
* * *Как я уже сказал, в парадной приемной его «квартиры» мне тоже случилось несколько раз побывать. Об этом, как и обещал, я еще расскажу. Но сначала надо объяснить, как и почему получилось, что в «квартиру» Маршака я попал, минуя не только прихожую, но и эту парадную гостиную: сразу оказался в «кабинете».
Если бы впервые я заявился к Самуилу Яковлевичу с официальным визитом от «Литературной газеты», где я тогда работал, наверно, и меня тоже прежде, чем пригласить в кабинет, какое-то время помурыжили бы в прихожей, а потом и в парадной гостиной.
Но я пришел к нему не от газеты, а — от себя.
В 1959 году вышла первая моя маленькая книжечка: «Л. Пантелеев. Критико-биографический очерк».
«Республика Шкид» была одной из любимых книг моего детства. А пантелеевские рассказы «Часы» и «Пакет» принадлежали к числу самых любимых. Поэтому, когда в списке классиков советской детской литературы, об одном из которых мне было предложено написать небольшой критико-биографический очерк, я увидал фамилию Пантелеева, я сразу решил, что писать буду не о Паустовском, не о Катаеве, и не о Кассиле (очерк о Гайдаре, о котором мне тоже было что сказать, был уже кому-то заказан), а именно о нем, о Пантелееве, — в то время, увы, уже почти забытом: к стыду своему, я даже не знал, что один из соавторов легендарной «Республики Шкид» еще жив.
Книжечка была написана и вышла в свет, — как водится, сильно пострадав от вмешательства редакторского красного карандаша. Но это была — первая моя книжка!
Самому мне это в голову вряд ли пришло бы, но друзья и доброжелатели уговорили меня послать один экземпляр Маршаку, а другой — Чуковскому. Я слегка посопротивлялся (как-то стыдновато было посылать классикам и корифеям мой жалкий «первый блин», который, как и полагается первому блину, вышел комом), но в конце концов все-таки послал. Корнею Ивановичу просто по почте, а Самуилу Яковлевичу с какой-то оказией: боюсь соврать, но, если память не изменяет, передать ему эту мою книжечку вызвалась Лидия Корнеевна.
Отправляя Чуковскому и Маршаку этот свой «первый блин», я ничего не ждал и решительно ни на что не рассчитывал. Это был, как уверяли меня друзья, просто — жест вежливости.
Но у стариков были на этот счет свои понятия.
От Корнея Ивановича очень быстро пришло довольно обстоятельное письмо, в котором комплименты, совсем мною не заслуженные, перемежались несколькими меткими критическими замечаниями, свидетельствующими о том, что письмо его было не просто актом старомодной вежливости, что книжечку мою он действительно прочел.
Позже, когда я уже был знаком с Корнеем Ивановичем очно и даже не раз уже прогуливался с ним по переделкинским улочкам и переулкам, во время одной из таких прогулок он вдруг сказал мне:
— Между прочим, всё забываю вам сказать: здорово вы в своей книжке щелкнули по носу эту старую дуру Крупскую!
С Крупской я там действительно слегка полемизировал, но в тоне, как это тогда полагалось, вполне почтительном. Полемика эта была такой робкой и бледной (тут поусердствовал и редактор), что ее даже — без микроскопа — трудно было и заметить.
Но у Корнея Ивановича на Крупскую был зуб, и даже такая жалкая тень полемики с боевой подругой и соратницей Ильича доставила ему неизъяснимое удовольствие.
Чтобы не остаться в долгу, я в свою очередь тоже сделал Корнею Ивановичу комплимент. Вспомнил, как он в давней, еще дореволюционной статье написал:
Как же надо было оторваться от родной почвы, совсем уже перестать чувствовать дух родного языка, чтобы изобрести такое уродливое слово, как «отзовизм».
Брякнув этот свой комплимент, я тут же пожалел об этом. Ведь это уродливое слово изобрел не кто иной, как сам Ленин, и мое бестактное напоминание об этом его глумлении над «священным писанием», каковым являлось тогда каждое слово вождя мирового пролетариата, вполне могло показаться Корнею Ивановичу даже и провокацией. Во всяком случае, не могло, как мне казалось, его не напугать.
Но он в ответ озорно подмигнул мне и — не без самодовольства — произнес:
— А что? Лихо это было?
Я обрадованно подтвердил: еще как лихо!
Радостно мне было, конечно, и от того, что своим знанием той старой его статьи я доставил ему истинное удовольствие. Но еще больше обрадовало меня это озорное, заговорщицкое его подмигивание: ведь это значило, что он меня принял, что я для него — «свой». И этот наш короткий диалог тоже вдруг обрел некий особый смысл: это было — как пароль и отзыв.
Вот так же «своим» я сразу оказался и для Самуила Яковлевича.
В отличие от Корнея Ивановича он никаких писем мне писать не стал. Просто позвонил и потребовал (именно потребовал!), чтобы я к нему приехал.
Я приехал, и сразу, при первой же встрече, почувствовал, что мне оказана, может быть, не высшая (если верить Жене Винокурову, далеко еще не высшая), но все-таки несомненная и вполне определенная степень доверия.
Не знаю, то ли Лидия Корнеевна что-то ему про меня нарассказала, то ли моя книжка о Пантелееве стала для него моей визитной карточкой, — а может быть, даже и сыграла роль некоего рекомендательного письма: Алексея Ивановича он искренне любил, а в книжке моей любовь автора к герою безусловно ощущалась. Да и выдающаяся роль, которую он, Маршак, сыграл в писательской судьбе моего героя, там тоже была освещена совсем не скупо.
В общем, вышло так, что сразу, с первого дня знакомства, Маршак предстал передо мной в затрапезном, домашнем своем виде. А официальный Маршак — «Маршак Советского Союза» — явился мне позже. Да и было это, наверно, раза два, не больше.
* * *Первый раз это вышло так.
В одно из наших «поэтических утр, продолжавшихся до вечера», он вдруг спросил:
— Вы будете послезавтра на пленуме?
Я знал, что на послезавтра в Союзе писателей назначено какое-то торжественное бдение. Пленум правления так называемого Большого Союза. Но мне так непривычно было слышать это слово («пленум») из уст Маршака, что я даже не сразу сообразил, о чем он. А сообразив, сказал, что да, скорее всего, буду. Я ведь тогда еще работал в «Литгазете» и не сомневался, что наше литгазетское начальство непременно потребует, чтобы я там присутствовал. Может быть, даже придется и заполнить информацией об этом ихнем бдении сколько-нибудь (сколько скажут) газетных строк.
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары