Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда человек в сером свитере вдруг заговорил. Он говорил очень громко, кричал, чтобы заглушить вой ветра и рев волн, — и я понимал все. Понимал каждое слово, хоть это и не был мой родной язык или еще какой-нибудь, мне известный. Может, это был язык, который иногда слышишь и понимаешь во сне? Или наречие, на котором люди говорили в начале своей долгой истории? Не знаю — главное, что я понимал каждое слово.
— Держи лодку носом к волне, не то нам конец!
Неужели я сам этого не знал? Ох, знал, и прекрасно.
Но необходимо было, чтобы он это сказал и понял, что я понимаю, чтобы оба мы знали: если нам придет конец, то не потому, что кто-то из нас ошибся, сделал неверное или ненужное движение, — но исключительно потому, что так должно случиться. Должно случиться потому, что лодка слишком ветхая, наши силы — слишком малы, а то, с чем мы сражаемся, — неодолимо.
Я крикнул:
— Боюсь, волна сломает мне весла! — Может, не так, может, это звучало иначе, например: «Волна хочет сломать мне весло!» или еще как-то в том же духе, в любом случае он меня понял, потому что ответил. Мы оба понимали речь друг друга. Словно в смертный час, в последнем озарении, нам была возвращена способность слышать и понимать все. Даровано на мгновение то, что в чем вскоре уже не будет нужды.
Итак, я услышал его голос и опять понял каждое СЛОВО:
— Не забрасывай весла так сильно назад. Не зачерпывай столько воды. Греби короткими рывками, но чаще!
Мы плыли, объятые ветром, волнами и частым холодным доедем, и не знали, движемся мы или стоим на месте. Человек в сером свитере, нагнувшись, вычерпывал из лодки воду. Поднимал голову, откидывал рукой мокрые волосы, оглядывался и снова опускал голову и продолжал делать свое дело. Его руки мелькали быстро, он старался вычерпывать столько же воды, сколько наливалось. Но, видно, не успевал, потому что воды на дне не убывало, а может, даже становилось больше. Я работал веслами и пытался, как он сказал, держать лодку носом к волне и грести короткими рывками, чтобы она лучше меня слушалась. Больше я ничего сделать не мог, впрочем, больше ничего и не требовалось. Где-то над нами вспыхивали молнии, со всех сторон неслись раскаты грома. Мы не видели вокруг себя ничего — ни земли, ни неба. То, что происходило, казалось, разыгрывается неизвестно где и когда. Я и человек в сером свитере еще жили, существовали — но в хаосе, который не имел никакого смысла, никаких измерений, и неизвестно было, начало это или конец. И длилось все неизвестно сколько — пока внезапно по глазам не хлестнуло что-то ослепительно белое, как будто наверху, над нами, зажегся яркий свет. Я поднял взгляд — и увидел над головой щель в тучах, открывающуюся медленно, как глаз пробуждающегося от сна человека. Из нее-то и бил этот свет. Щель становилась шире, очищалась от туч и мглы, и в ней сияло чистое небо. Человек в сером свитере улыбался, но смотрел не на меня, а на что-то за моей спиной. Я обернулся: в полукилометре выступал из туч каменный берег нашего острова. Ветер рассеял туман, открыв весь пейзаж, еще влажный, словно только что поднявшийся со дна моря, — деревянный причал, сарай у причала, дом на серых скалах, с красной крышей и зелеными ставнями. Все это по мере приближения становилось отчетливее, реальнее.
Мы шли к дому медленно, покачиваясь, будто бы под ногами у нас был не камень, а шаткая лодка. Над островом светило солнце. Дом, в который мы возвращались, ждал нас — целый, невредимый. Мы молчали, но обоих переполняло одно и то же безмятежное ощущение счастья, и думали мы, наверное, об одном и том же: о доме, который служил укрытием от ветра и дождя, о теплых комнатах, где нас ждало все, что нужно для жизни.
Финальная сцена
Физиология
(перев. О. Катречко, 2002 г.)
Столик, за которым мы сидим друг против друга — я и Мария. Две чашки и две рюмки на мраморной столешнице, свернутые трубочкой бумажные салфетки в стакане, продолговатая замшевая сумочка, лежащая на краешке стола около левой руки Марии. Лицо Марии, ее глаза, глядящие на меня, движения ее губ, слова Марии, которые я слышу, и мысли, которые я пытаюсь угадать. Окно занавешено, но солнечный свет просачивается между занавеской и оконной рамой, рассекает воздух и, касаясь угла мраморного столика, раскаляет его добела. Кажется, что мрамор сейчас вспыхнет ярким пламенем. Затем солнечный луч спускается на пол, ложится там плоским пятном, освещая узкую полоску паркета, будто кто-то именно в этом месте прошелся рубанком по его темной поверхности, обнажив слой светлой древесины. Уличный гомон за окном, разговоры и смех за соседними столиками. Наше существование здесь и сейчас, наше присутствие — мое и Марии, слова, которые мы произносим, и мысли, которые скрываем, намерения, которые мы друг от друга утаиваем. Любовь, которая влечет нас друг к другу, и неуверенность, которая нас сдерживает. Неуверенность перерождается иногда в неприязнь, отталкивающую нас друг от друга, но чувство вновь нас притягивает, ведь только поэтому мы здесь.
Мгновение, когда это было, и то, чем оно было наполнено: предметы, свет и тень, силуэты, звуки. Движения: вот слегка шевельнулась рука, склонилась вбок голова, дрогнули ресницы, пробежала улыбка. Эти, казалось бы, незначительные детали, несмотря на их разнородность и мимолетность, тем не менее тесно связаны, они создают ту действительность, которая сосредоточена в этом одном, единственном месте на свете, полностью отгороженном от остального мира, и все мои мысли и чувства устремлены только к ней. Ах да! Еще воздух, который окружает это место. Он дрожит, искрится, у него есть запах. Неужели это всего лишь то, что мы называем воспоминанием? Нет, то мгновение и то место, те предметы, движения, звуки, слова, мысли никуда не девались. Они все еще есть, живут самостоятельно, независимо от того, думаю я о них или нет, помню или забыл. Они не исчезли, хотя мраморная столешница уже давно потрескалась и раскрошилась. И столик теперь покрыт пластиком, и чашки за это время сменялись раз двадцать — да что там: раз пятьдесят, — и солнечный свет совсем не так падает на пол. Даже если бы у меня появились какие-то сомнения и я бы захотел убедиться, существует ли место, где все это происходило, я всегда могу туда пойти: повернуть дверную ручку, распахнуть дверь и войти в то же помещение. Но все уже будет другим: и заведение иного разряда, и, что самое главное, иным стал порядок вещей. Проще говоря, место, где это происходило, как будто то же самое, но, по правде сказать, давно уже перестало им быть. Поэтому давайте поскорее вернемся к тому, что было почти пятьдесят лет назад, в то место и к тому событию, что были в самом начале. К той самой первой минуте, к той единственно подлинной картине, потому что возникла она почти из ничего: из разбросанных прежде штрихов и неведомых ранее чувств, из частиц, никогда никому не принадлежавших (повторяю — никому, ибо мысль, что они принадлежали раньше кому-то другому, была бы невыносима), итак, из частиц, которые внезапно соединились и стали этим событием, и возникла картина и любовь, а то и другое не зависят от времени и пространства и будут жить по крайней мере столько, сколько буду жив я, а может быть и дольше. Да что за вздор я несу! Как могут они жить дольше? Ведь после моей смерти все это со временем померкнет, поблекнут краски, чувства развеются, картина рассыплется — сумеет ли кто-нибудь отыскать и сложить утерянные части, собрать воедино все штрихи, линии, цвета, светотени и воссоздать ту картину?
Порой между мной и Марией словно повисает пелена ненастья. Видимость тогда ухудшается. Столик, чашки и рюмки заволакивает легкая дымка, а лицо Марии я вижу будто из-под полуопущенных век. Иногда мы даже отдаляемся друг от друга, словно стоим на противоположных берегах реки и паводок вынуждает нас отступать назад. Но там, где бурная река, расширяясь, мешает нам видеть отчетливо и изображение на время тускнеет; высокая вода ничего в этой картине не разрушает. Не сбрасывает со стола рюмки, не изменяет лица Марии, не способна исказить чувства. Но даже если бы речные воды разлились еще шире и превратились бы в половодье и даже на какое-то время разлучили меня с Марией, я знаю, что это ненадолго. Река вернется в свои берега, картина выплывет из тумана и станет видна еще лучше. Рюмки засверкают как хрустальные, солнце засветит ярче, Мария улыбнется, слегка кивнет мне, словно предлагая продолжить прерванный разговор. И пусть где-то там, над ее головой, за занавеской, по главной улице Саарбрюккена, в тысяче километрах отсюда, грохочут по мостовой кованые сапоги немецких пехотинцев и колеса орудий, пусть летят самолеты над песками Эфиопии, сбрасывая бомбы и строча из пулеметов, пусть абиссинские воины, прикрывшись кожаными щитами, мечут в неприятеля копья, пусть немецкие бомбардировщики из дивизии «Кондор» летают над Мадридом, Валенсией, Бильбао, оставляя за собой дома, вспоротые от крыши до подвала, и траурные клубы дыма, тщетно пробивающиеся к небесам! (В душе я немного встревожен тем, что происходит вдали, в воздухе, над головой Марии и вокруг нее, но ведь это так далеко, за тридевять земель. Какое мне до всего этого дело, если Мария сидит напротив и спокойно протягивает руку к чашке с кофе.) То, что течет, проходит, минует, не имеет значения. Важно лишь то, что существует, что остается и не меняется. Я что-то говорю Марии, однако не слышу собственных слов, как будто уши заткнуты ватой, но Мария слышит меня, недаром ведь она улыбается и отрицательно покачивает головой. Неуверенность смешивается с надеждой, с верой и даже уверенностью, что Мария не будет долго противиться, что мы все-таки заживем вместе в каком-нибудь небольшом домике, не важно каком, лишь бы стоял на самой окраине города, обязательно на окраине, чтобы можно было посадить в саду фруктовые деревья, цветы, фасоль и помидоры. Фасоль, конечно же, вьющуюся, которая взбирается высоко и цветет белыми или красными цветами. Помидоры мы будем подвязывать, окучивать, обрывать с них пасынки, чтобы не тянули понапрасну сок. Наши пальцы станут липкими и пропитаются терпким, свежим запахом давленой зелени, но это не беда, руки мы вымоем в бочке с дождевой водой, которая будет стоять под водосточной трубой. Осенью мы будем собирать в корзину сначала раннюю оберландскую малиновку, потом золотой и серый ранет. И все лето в саду будут цвести цветы, чтобы Мария могла составлять букеты и рисовать их. Да, сад будет полон деревьев и буйной, высокой зелени, которая отделит нас от дороги, соседей, от всего мира, заслонит наши тела, когда мы будем лежать на солнце, только с листочками на глазах. Кажется, так говорю или думаю один я. Мария молчит, но я вижу ее лицо. Она перестала улыбаться, лицо у нее серьезное, и неспроста: ведь то, что я ей предлагаю, как и все, чего пока еще нет, что еще только мечта, подернуто грустью, сомнением, неуверенностью. А может быть, за ее печалью кроется равнодушие ко мне и зарождающееся чувство к кому-то другому? Нет, пожалуй, это не так. Лицо Марии неподвижно, словно застыло, глаза смотрят на меня вопросительно, и хотя она вдруг повела головой, будто желая сказать, что согласна, глаза ее, кажется, говорят о другом: это только слова, слова, слова, как знать, что будет именно так? Каждое уходящее мгновение все меняет. Из будущего, которое нам неведомо, приходят новые события, и может измениться не только то, что зависит от нас, но прежде всего то, на что мы повлиять не в силах, — так как же можно быть уверенным, что ты будешь любить меня, а я — тебя, что деревья примутся и будут расти, цвести, плодоносить, что фасоль будет тянуться вверх и уродятся помидоры? — кажется, об этом говорят глаза Марии.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Зеркало вод - Роже Гренье - Современная проза
- Сад Финци-Концини - Джорджо Бассани - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Окно (сборник) - Нина Катерли - Современная проза
- Игры на свежем воздухе - Верещагин Олег Николаевич - Современная проза
- Божественное свидание и прочий флирт - Александр Смит - Современная проза
- День опричника - Владимир Сорокин - Современная проза
- День опричника - Владимир Сорокин - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза