Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А флейта все еще звенела. Художник видел, как старик шагает по комнате, прыгающие клапаны сверкают при свете лампы, — и голова покачивается в такт. Но звуки становились слабее, и слышался лишь шум дождя.
Жена уже легла. На одеяле покоились ее ладони, слишком большие для худых костлявых рук.
* * *По утрам они выходили из дому, чтобы совершить свою обычную прогулку по аллее, тянувшейся вдоль трамвайной линии. Они шли, взявшись под руку и плотно прижавшись друг к другу. На них были длинные балахонистые пальто, сшитые из одного куска материи, с петлями, изодранными большими пластмассовыми пуговицами; на плечах и отворотах ткань пропиталась запахом смога и порыжела от старости, прежний мягкий цвет, даже со следами портновского мела, сохранился лишь под воротником — его можно было видеть, когда флейтист поднимал воротник во время дождя.
Они шли по аллее, занятые разговором, и тополя, уже голые на макушках, осыпали их листьями. Художник смотрел на них сквозь сырую метель листопада, и ему казалось, что по аллее идет один человек, надевший непомерно широкое, старомодное пальто. В его памяти старческие черты сливались и выплывало одно лицо — оно тоже было в очках.
Когда он смотрел, как старики идут по аллее, его охватывало удивительное спокойствие. Ему казалось: он слышит, как на каменных плитах под его окном звучат шаги его постаревших друзей, их руки, дрожащие после трудного подъема на третий этаж, тянутся к звонку, и он тотчас узнает, кто это пришел, даже знает, что скажет гость, когда увидит его в приоткрытом освещенном дверном проеме…
И он боялся, что скоро настанет тот неумолимый час, который оборвет эти утренние прогулки, и впервые он увидит, что по аллее идет один человек — необыкновенно худой в своем старомодном пальто — и несет кошелку, в которой покачиваются острые серебристые перья лука-порея, боялся, что, заглянув в окно маленькой комнаты, он увидит только бритую голову флейтиста, склонившуюся над тарелкой холодного супа (застывший жир, вобрав красный молотый перец, оранжевой кромкой очерчивает край тарелки), или скользящую по стене тень старухи, убирающей посуду со стола. Тогда металлические клапаны флейты уже не будут отражать свет лампы, они погаснут в вечном полумраке.
Ему была необходима эта тихая доброта двух старых людей. Она вселяла в него уверенность, и он просил листопад не лишать его видения, за которым он наблюдал по утрам сквозь бледный витраж тополиных веток: двое людей, слитых дождем воедино, удалялись, поглощенные своим разговором, начатым бог знает когда.
* * *Художник, возможно несколько докучливый в своих рассуждениях о красоте и о том, что мир может быть воссоздан лишь после того, как он пройдет через горнило сердца и от него шлаком отпадет все отвратительное, все же постепенно приобщал всех окружающих к своему, как выражался переплетчик, «тихому безумию».
Помню, как он взялся за меня. Я приехал в Софию из далекого горного села, где рос в раздолье — среди полей и лесов. Мой трезвый — душевный оклад заставлял меня воспринимать вещи такими, какими они существуют в реальности. Река в моем сознании могла быть прозрачной или мутной, с берегами, размытыми водой или поросшими ракитами. Деревья росли такими, как их создала природа: кора у них была или гладкая, или шершавая, в ней могли быть трещины — ожоги молний или дупла — ударишь по стенке такого дупла и услышишь жужжание диких пчел. Но я пытался писать стихи (переплетчик сказал об этом художнику), и он задался целью открыть передо мной другую, внутреннюю красоту мира.
Мне довольно долго вдалбливали, что существуют такие бездарные художники, которые за цветистой мазней скрывают свою бесталанность и беспомощность. Однажды наш учитель рисования принес в класс репродукцию с картины какого-то художника. Это был мужской портрет. Целый час он с восхищением говорил о том, как нарисованы морщины — словно настоящие! — с каким мастерством художник выписал каждый волосок бровей… «И среди писателей есть такие, — со своей стороны предупреждала нас учительница по литературе, — пишут о том, как камни смеются, как ветер надевает рубашку из серых туч, и тому подобное… Я пятьдесят восемь лет прожила на земле и ни разу не слыхала, чтобы камни смеялись. А вот как смеются над подобными писаками, слыхала!..»
С такой «теоретической» подготовкой я пришел к художнику.
Картины, которые он мне показывал, восставали против всех учительских премудростей.
На одном полотне я увидел деревенских женщин: они стояли в лесу, среди деревьев, похожих на павлиньи перья. Лица женщин были синими и руки тоже.
— Как тебе нравится? — спросил он.
Я был смущен и чувствовал, что за моей спиной, невидимый, стоит учитель рисования (я мог пересчитать все волоски в его бровях), хитро усмехается и ждет моего ответа.
— Люди не бывают синими… — пробурчал я.
— Почему же не бывают? Если в них отразилась тишина безоблачного неба, дорогой друг, они могут быть синими! И золотыми могут быть, если долго думали о солнце…
Я вспомнил слова переплетчика, что его квартирант немного чудаковат, и украдкой взглянул в лицо художника. Оно, не будучи синим, излучало ту же тишину, которая была в картине с женщинами.
— Один мой друг, — продолжал художник, — нарисовал лошадей, которые скакали по небу. Ты, наверное, видел таких лошадей на иконах: красные, желтые, бывает, даже зеленые… Его спросили: «Мастер, я все понимаю, одно только не ясно, что едят твои кони на небе? Боюсь, что скоро от них останутся кожа да кости…» А тот ему ответил: «Для лошадей, которые могут скакать по небу, лучший корм — облака, мой друг…»
Разум мой противился всем этим фантазиям. Но где-то в глубине души, которая тоже противилась, мне вдруг начинало казаться, что к тихому сумраку, который впитался в синие лица крестьянок, примешивается дым очага: быть может, мама, склонившись над лучиной, дует сейчас на мелкие угольки, и дым, клубясь, делает ее лицо синим. Но конь моего отчима все еще ходил по земле, и стремена его покачивались, когда всадник тяжело спускался с седла; холодало, и отчим, зажав в руке клок сена, растирал его взмыленные бока… тогда я видел, что в глазах лошади, обращенных к небу, все же отражаются облака…
* * *Я чувствовал, что разговоры с художником вселяют в меня беспокойство.
Теперь я ходил и всматривался во все, что меня окружает, стараясь вникнуть в скрытую суть. В самых простых, вещах я обнаруживал свой одухотворенный мир, мимо которого с таким невниманием и пренебрежением проходят люди. И это необыкновенное проникновение в мир обыденного обогащало меня нежданной красотой.
Возможно, сам того не желая, художник сделал меня другим, не таким, каким я был еще вчера. Он словно снял шоры с моего сознания. «Не видела, чтобы камень смеялся!» — слышал я строгий голос учительницы по литературе и в тот же миг замечал, что камень, повернувшись к солнцу, смеется, смеется, хотя с другой стороны на него налипала влажная земля со следами дождевых червей. Из-под камня, где земля плотная и холодная, выглядывает худосочный цветочек и силится расправить помятые желтые лепестки, а над ним, вся сотканная из звона, уже кружится пчелка, закручивая в спираль тоненькую проволочку воздуха.
Я поднимался рано и, ополоснув лицо, на котором видны были грубые красные царапины, оставленные латунной бритвой, позеленевшей от старости, — семейной реликвией, блестевшей лишь там, где ее постоянно касались пальцы, — бежал к трамвайной остановке. Если бы меня кто-нибудь спросил, куда я спешу, я не мог бы ответить. Я никуда не спешил. Магазин, где продавались холст и краски и куда посылал меня художник, открывался гораздо позднее, а других срочных дел в центре города у меня не было. Но такова была привычка юношеских лет. Она была связана с деревней. В памяти моей всегда звучал топот взмыленной лошади, гиканье, от которого телега тарахтит торопливей и громче… Колеса прыгают по ухабам, узда, мокрая от пены и пота, впивается в губы лошади, огромная спина отчима подпрыгивает на передке, его шея, словно высеченная топором из корявого обрубка дуба, багровеет. «Злится!» — думаю я, сидя сзади, и жду, что телега вот-вот перевернется. Его грубая, неровно выгоревшая одежда облеплена колючками репейника и похожа на вытертую каракулевую шубу…
Моя душа тоже была облеплена колючками репейника. Я уже не раз пытался выдрать эти колючки, но они цепко впились и причиняют мне боль. Я уже смирился, понимая, что они останутся во мне на всю жизнь.
Спеши! Зачем? Просто спеши, чтобы не упустить неповторимые минуты, которыми одарила и наказала нас жизнь, — спеши, пока не пришло время печально улыбаться и грустить о том, что они минули безвозвратно…
* * *Набитые битком трамвайные вагоны мелькают светящимися, запотевшими от человеческого дыхания окнами между потрескавшимися стволами тополей. Колеса скрежещут на поворотах, им вторит шипящая зеленая молния дуги, рассыпая искры по серой заиндевевшей крыше вагона. Провода качаются, и с них падают крупные мутные капли…
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Болгарская поэтесса - Джон Апдайк - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Современная американская повесть - Джеймс Болдуин - Современная проза
- Бахрома жизни. Афоризмы, мысли, извлечения для раздумий и для развлечения - Юрий Поляков - Современная проза
- Враги народа: от чиновников до олигархов - Дмитрий Соколов-Митрич - Современная проза
- Ближневосточная новелла - Салих ат-Тайиб - Современная проза
- Лето Мари-Лу - Стефан Каста - Современная проза
- Создатель ангелов - Стефан Брейс - Современная проза
- Атаман - Сергей Мильшин - Современная проза