Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толковали с Николаем Платоновичем о здешних кланах.
Нечто беспредельно радужное и завтра же исполнимое исповедуют, как нетрудно заметить, и люди Блана, и лондонские сербы, и «беглые» поляки. Люди нынче гуртовые, считает Герцен, оригиналов в Европе нет.
Притом у всех них заносчивость в отношении России. С чего бы это? Повсеместно здесь — всё те же застойные формы, которые к тому же после разгрома 1848 года изрядно утратили свое содержание, в которых трудно дышать… Просто у них на родине они неприкрашены, а тут «прилично-противны». Одна и есть надежда — на русского мужика или на французского работника. Тут они с Огаревым были единодушны.
— Эх, чего-то бы свежего… Вот явился б у нас новый Пугачев — пошел бы к нему в адъютанты! — улыбался Ник.
— Ему таких хворых не надобно!
О жизни в России Николай Платонович рассказал невеселое, что в ней везде натыкаешься на прутья клетки; многие, впрочем, довольно быстро научились так соизмерять свои шаги и даже устремления, что перестали доходить до ограды. И благодаря этому новому специфическому предощущению границы клетки, они теперь даже волей некоторой наслаждаются, осознав по необходимости пределы своей свободы.
Порадовало Герцена также, насколько верно в короткий срок Огаревым было уловлено все то же насчет здешнего житья, что знал о нем сам Александр Иванович. Энгельсон и прочие — вон и в два десятилетия…
Близость его и герценовского мировоззрения? Не только. Поэт — вот объяснение. Они и есть дальновидящие и ясновидящие, ведь несомненно есть что-то материальное в этом мифе, общем у всех народов; однако поэты высказывают не то, чего нет в реальной действительности или же будет случайно, но то, что пока еще не известно всем, дремлет в их ощущениях. Вот что полагал по поводу быстроты постижения им всего здешнего Александр Иванович.
Поэтом бывает воспринято едва наметившееся и слабо очерченное… Проза, она пашет и пласты подымает, но в ней бывает неловко порой передать едва слышный «лепет сердца».
Я в старой библии гадалИ только жаждал и мечтал,Чтоб были мне по воле рокаИ жизнь, и скорбь, и смерть пророка, —
давняя строфа у Ника.
Вспомнили еще одного поэта, который был им в жизни, и сдвинули бокалы. Долго не разъединяли их (стало сиротливо, и это было как прижаться друг к другу плечами).
Полгода назад умер в Москве Грановский. Толпа длиной в версту провожала его.
— А вот скажи-ка!.. — начинал кто-то из них.
Герцен и Николай Платонович часами сосредоточенно обсуждали состояние дел типографии. Тогда и наткнулись на находку.
Огарев уже изучил все, изданное без него, и немедленно сам включился в работу, немного потеснив в управлении типографией Чернецкого, на счастье сойдясь с ним. Ник с удовольствием повторял, что пробуждается от российской спячки, она ведь налипает на всех нас.
— Работы — гибель, — улыбался Александр. — В Лондоне единственно можно работать, работать, как локомотив. Иначе подминает…
Дела их типографии шли неплохо. «Полярная звезда» с профилями пяти казненных декабристов была нарасхват у нахлынувших русских путешественников, непривычная русская публика тянулась к вольному слову. С большими, правда, потерями была налажена теперь доставка альманаха на родину через польскую границу с контрабандистами. Письма из России шли на банк Ротшильда и на адрес Рейхелей.
Программой их Вольной типографии было: низложение крепостного права и распространение в России свободного образа мыслей. Поражение чудовищной империи в чудовищной войне — ныне это стало очевидным как бы пробудило общество. «Нужно поколачивать тиранов, как ветхое платье, чтобы выбивать из них пыль», — любили повторять они с Ником.
— А вот скажи-ка… если завести не журнал, а регулярную газету на бумаге, почти папиросной — чтобы легче было провозить? — предложил в ходе их практического разговора о делах типографии Николай Платонович.
Его идея была стремительно развита Герценом. Он вспомнил строку из огаревского стихотворения, посвященного Искандеру: «Об истине глася неутомимо…» — и дальше о колоколе… Они назовут газету «Колокол»!
Дальше они читали огаревские стихи хором:
С немногими свершим наш путь,Но не погибнет наше слово…
Прервались, как в юности, хохотом без причин, от полноты на сердце. Виват «звонарям»!
Глава двадцатая
Демонические силы
Ангара встает в своем верхнем течении поздно. Здесь она стеснена скальными отвесами, воду крутят омуты и взметывают пороги, сокрушительное течение долго не дает установиться льду. Густой туман валит от стремнин, оседает узорчатым, как здесь говорят, куржаком на черные базальты. Диковинная и яростная природа.
Наняв лодочника, Михаил Бакунин ходил с ним на пару на шестах до самого Байкала — до Лиственничной. Обратно спустились в изнеможении, не слушались руки, в ушах стоял рокот воды. Эх, что там приговаривает вода? «Бог создал рай, а черт иркутский край!» — местная поговорка. Да все лучше, чем питерские равелины.
Иркутск — город на месте прежнего острога, во исполнение торговых и прежних обязанностей. Еще Петр I простертой на тысячи верст рукою забросил в здешний посад несколько сотен сосланных, и сами сюда стекались беглые. На каждой станции тракта, который высланный на поселение Бакунин осиливал по причине безденежья почти что в телеге, — свой говор, настороженность и приглядчивость мужиков, пока что к незнакомому приезжему не слишком участливых. Живут здесь тесным миром: край рисковый, среди пришлых бывает немало охотников побродить с топором вдоль тракта и около золотых приисков.
Горные отроги были укрыты до вершин пихтачом. Темнохвойные зимние массивы с прожилками осинника вдоль тракта и вокруг города выглядели весьма мрачно. Пейзаж, навевающий чувство оторванности, глуши и крутой схватки стихий… На здешнем рынке незнакомое: укрытые тулупами, сдавленные и клейкие, с ананасным духом ягоды княженики и освежеванные тушки кабарги — малорослого оленя с клыками и без рогов — мясо знатное.
Впечатление оторванности и экзотики было справедливо, а впрочем, Иркутск — резиденция генерал-губернатора Сибири, ее «столица».
Сам город в основном бревенчатый, ямистые улицы летом пыльны. Но дома исправные, избы двухэтажные, то же и в слободах; с тесовыми крышами — под соломой ютиться мир не даст, чтобы не выгорала что ни год дюжина подворий. Двери и ставни раскрашенные, и резные кони на крыше. Сибиряк ограничит себя во многом, но дом справит. Лаптей не знают, да они и не по климату здесь, местные чиновницы тоже носят валяные бурочки, однако потоньше. Одеты простые горожане в шапки из беличьего меха, меховые дошки на молодайках.
Улицы печников, плотников, шубников и пимокатов… А живущие на окраинах крестьянствуют. Который уже век ничейные крестьяне… С осанкой слегка недоверчивой и независимой. Озимые выстаивают тут не всякий год, но иногда хлеб родится богатый и тогда падет в цене, но голода не знают. Порадовала Бакунина свобода обращения здешних жителей с чиновниками. Забитости новых поселенцев дивятся, их не считают за равных и роднятся только уже с выросшими тут их детьми. Зауральскую Расею, от которой бежали — кто поколение, кто десять колен назад, — не жалуют. Эх, Сибирь, жить бы здесь, если б еще на свободе, не ходить отмечаться у урядника…
Правда, генерал-губернатор Сибири Муравьев, человек радушно-иронично-жестковато-светский (насаждает в городе приличные мундиры и фраки у чиновников вместо неких прежних полуармяков, чтение газет и ежегодные балы, а также строительство дорог в крае), признал в бывшем государственном преступнике Бакунине отдаленного родственника, что избавило его от слишком дотошного надзора.
— Как-то вам в местах, можно сказать, обетованных и свободных? — осведомился у Михаила Александровича почтмейстер из дворян, раскланявшись с ним на улице.
Фигура приезжего была «овеяна». Почтовый чиновник Стратонов, недурно завитой щеголь, подростком в гимназии слышал о запрещенном к упоминанию баррикадисте в те годы в Европе. Слышал еще, что знаменитый возжигатель казнен, а то ли умер.
Бакунин набычился в ответ и, как передавали потом в десятке здешних «приличных» домов, был вообще нелюбезен:
— Свобода неделима, нельзя отрезать часть ее, не убив целого!..
Стратонов не предполагал вдаваться в подробности — и заспешил.
Позади у иркутского ссыльного семь лет Петропавловской крепости и Алексеевского равелина, недавней амнистией Александра II дальнейшее заключение было заменено для него ссылкой в Сибирь. У Бакунина после крепости львиная седая шевелюра, глухая борода, усы и баки, немного оплывшие черты и тяжелый, почти безразличный ко всему взгляд, по временам становящийся растерянным или опасно азартным. Он устал, потерял направление, вырванный из прежней своей жизни. У него припухлости-жгуты под глазами от испорченного сердца.
- След в след - Владимир Шаров - Историческая проза
- Жена лекаря Сэйсю Ханаоки - Савако Ариёси - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Веспасиан. Трибун Рима - Роберт Фаббри - Историческая проза
- Сколько в России лишних чиновников? - Александр Тетерин - Историческая проза
- Возвращение в Дамаск - Арнольд Цвейг - Историческая проза
- Жозефина и Наполеон. Император «под каблуком» Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Троя. Падение царей - Уилбур Смит - Историческая проза
- Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год - Иван Лукаш - Историческая проза