Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это признание! — видел Александр Иванович. Но читают ли его брошюры в России?
Михаил Семенович Щепкин воскликнул:
— Ну вот же, Саша милый, здравствуй! — Вздохнул с одышкой и, виновато улыбаясь, перечислил все меры предосторожности, которые — он понимал — следовало бы принять, направляясь в Лондоне к Герцену, но ему было недосуг, не терпелось увидеть Александра.
Щепкин не собирался поначалу в Англию, московские письма к Герцену можно было отправить в Берлине или Бадене, но он не удержался заглянуть сюда. И остановился в Лондоне в гостинице как раз напротив русского посольства. Ну да ему уже седьмой десяток, всего в жизни не перебоишься.
— Вот, милый… Теперь о твоем предприятии. Ты говоришь, что не приносит дохода? И все москвичи толкуют, что твои поляки плохо чуют язык, да и спесивы — не захотят углубиться… такое количество опечаток, а ты, понятно, не можешь за всем уследить… так что сомнительное дело. Ты, мил, извини.
— Да будто одни огрехи!
Словолитню вели теперь помощники, выделенные ему польским кланом. Набирал и печатал прямолинейный и фанатичный молодой рабочий-эмигрант Людвиг Чернецкий; помогал Александру Ивановичу в корректуре и параллельно занимался книжной торговлей эмигрант старшего поколения — неглупый, слегка барственный, несмотря на осуждение им магнатских замашек, крепкий, русобородый и не менее упрямый пан Станислав Тхоржевский. Ох уж это стремление видеть во всем вопросы престижа: попросить исправить любой огрех становилось проблемой. Благо еще, что подвижный сутуловатый Людвиг (с его слабыми легкими лучше бы не иметь дело с типографским свинцом), взвинченно отстаивая любую виньетку и шпон, все же немало успевал в наборной, освободив наконец Герцена для работы над статьями.
Не было русских помощников. Те имели предрассудки относительно работы за плату, бедствовать было «аристократичнее».
Жаль, думал Александр Иванович, но с милым стариком не избежать столкнуться. И все же такая была отрада обнять Михаила Семеновича. Они любили друг Друга.
— Напала же на тебя охота делать всех свободными против их воли, те, что хотят, — стали или станут… Вот как я, — мимоходом ласково корил Александра Ивановича Щепкина. — Значит, стезя у них такая…
— Э-э, Михал Семеныч, тебя талантище вывез!
Впереди у них были долгие разговоры и воспоминания. Но, кроме того, старик собирался высказаться как комментатор к привезенному им в Лондон письму Грановского.
Да еще от Огарева была весточка. Сердце Александра Ивановича забилось при виде мягкого почерка Ника и его всегдашнего теперь обращения к нему (условлено было для безопасности переписки называть Герцена «Эмилия»): «Дорогая моя барыня…» Из москвичей же ему написал лишь Грановский. Будто он один знал об отъезде Щепкина.
Но зато вот он, «светлый старик». Это когда другие и написать не решились…
Вот он, старший друг. (Бывают ли моложе?) Немедленно изобразил в лицах вся и всех оставшихся дома. Совсем как в последнее лето перед отъездом Герцена, когда он на даче за городом клекотал петухом для малыша Саши, заходившего от восторга, и являл сценки из «Ревизора» — морил всех со смеху. Совсем прежним было и его скороговорение, пробивающееся у него в минуты душевного подъема…
Оно сохранилось у него с детства, когда его, сына крепостного камердинера, учил грамоте деревенский пономарь, заставляя вызубривать книгу наизусть, и, чтобы избежать наказания, мальчику приходилось выпаливать урок. Колотушки да розги — а не согнули его. Он был пристроен потом в курское губернское училище — помещик его был из немцев и видел небесполезным дать образование способному подростку. Щепкин стал в восемнадцать лет официантом в господском доме. Необъяснимым чутьем, как животное находит целебную травку, потянулся к театру, умолил барина отпустить его на оброк в нищий балаган. Стал постепенно известен как актер в южных городах и только уже в тридцать пять лет выбрался в Москву, за огромную цену выкупил себя и немалое семейство Видел жизнь и в лакейских и в салонах…
Михаил Семенович невысок и тучен, голос у него как бы задыхающийся и не богатого диапазона, к его недостаткам недоброжелатели относили и чрезмерную чувствительность — может разрыдаться на сцене… Что же делает его великим актером? Он первым на российской сцене жил в роли, ему не давалось деревянновеличественное. И он актер социального обобщения. Вершины его — это Фамусов (когда наконец было дозволено к постановке «Горе от ума»), осмысленный им как выдвинувшийся Молчалин; и тупой городничий в «Ревизоре» — с повадками императора…
Одет Михаил Семенович был основательно и с толком: отдать дань всему, в том числе и жизненным благам. Хорошо, подумал Герцен, что умеет видеть грань, до которой это не утесняет душу, что не всегда встречается у людей, выбившихся из низов, увы, часто они становятся «дорвавшимися».
Александр Иванович понял, слушая и наблюдая милого старика, что жизнь его в России теперь, в сущности, тяжела. Отточено мастерство, но не по его вине мельчают роли. Давно уже нет на сцене «Ревизора». Непоправимо сдала его жена, недавно они потеряли дочь. И умер от чахотки старший сын. Взгляд у Михаила Семеновича был мягок до болезненности. Он почти потерял прежние свои крутые темно-русые кудри, красивый его рот был как бы растерянно смят. Нелегко ему далась его судьба… А ведь это натура, сознавал Герцен, в которой видны сокровенные возможности русской стихии и глуби. Милый, милый, сжималось у него сердце, как же он устал!
Гость также всматривался во все вокруг. Он встрепенулся при виде Таты, сказал:
— Не ждал, признаться… Почти не верится, что можно было уберечь ее здесь такой русскою.
Тата первой встретилась ему на зеленой луговине под окнами, когда гость подъехал к дому. Михаил Семенович помнил ее четырехлетней, теперь же это подросток. Она была в холстинковом платье, тоненькая, светловолосая. Он узнал ее по косам, по взгляду — пытливо-застенчивому.
— Оленька твоя просто кроха пока, — продолжал старик, — резва, старший вытянулся — денди, от Наташеньки же, мил-Саша, веет своим…
— Да, — улыбнулся Александр Иванович, довольный его одобрением. Тата была для него заветным: огонечек. Длинноглазая, грустная, «умная дурочка»…
Собака Цапа у них здесь была — как когда-то в Москве. Ростбифы со шпинатом порой совмещались за ленчем с пшеничной кашей. Менторша Мальвида недоуменно ковыряла ложкой.
Обучение Саши и Таты было поставлено у Герцена неплохо. Впрочем, кудрявая собака Цапа, выдавая скрытые чувства детей, всегда с ликованием провожала учителей. Латынь и немецкий, английский, математика, география, рисование… Историю вел сам Герцен. В особенности важным предметом считалась российская история.
Да, у них здесь устойчивое, разумное существование, с удовлетворением признал старик. Сберегаемый строй родного во всем плюс отсутствие нужды и мелких расчетов, наконец дело…
— Но такую атмосферу трудно удержать, мой милый… — сказал гость. — А если б вернуться, Саша?
— Что бы я делал в России в железном ошейнике?
— Тебя не одобряют наши. Взять твои брошюры… Нет ведь у нас таких осмысленных крестьян, для которых ты пишешь. Я сам из них, знаю. Они и не прочтут к тому же. Как и помещиков нет этаких. Так же считает и Кавелин…
— Что ж, у искусства и пропаганды условный объект, они обращаются к лучшему в человеке. Может, и нарастут такие крестьяне! — Он чувствовал теперь в себе столько уверенности, что даже непонимание «своих» уже не могло его потрясти.
— Еще вот что. Ты требуешь, чтобы для твоих брошюр писали, когда уж за одно былое знакомство с тобой многие могут пострадать. Какие головы окажутся тогда потеряны, подумай, мил-Саша…
Боль у него в груди скоро прошла, осталось недоумение. Да полно, сам Герцен не избегал когда-то опального Чаадаева! Впрочем, Щепкин не за себя… Благородно печься о других. Сам-то славный старик безбоязненно здесь.
Вот что он сказал бы старым знакомцам: бойтесь, но не давайте побеждать себя этому чувству, страх — втягивающее ощущение, он — принцип, на котором основано все здание реакции…
— Михаил Семеныч, светлый!.. Ведь не требуют же, скажем, от военных их семьи, чтобы те прятались в обозе! Мы — именно солдаты, мы бьемся. Только школяры могут считать, что вразумляют идеи, — воспитывает весь строй жизни, в этом смысле российская жизнь — угашает лучшее в человеке. Надо противостоять!
Славный гость был согласен, но все же…
Долгие часы продолжался разговор.
— Ах, если бы тебе все-таки бросить здешнее и уехать в Америку, милый!
Огни дорогие, манящие, разметанные непогодой, думал, слушая его, Александр Иванович.
Глава восемнадцатая
Российские перепутья
Было много до предела трудных вопросов, которые должен был решить для себя Герцен, направляя деятельность своей типографии.
- След в след - Владимир Шаров - Историческая проза
- Жена лекаря Сэйсю Ханаоки - Савако Ариёси - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Веспасиан. Трибун Рима - Роберт Фаббри - Историческая проза
- Сколько в России лишних чиновников? - Александр Тетерин - Историческая проза
- Возвращение в Дамаск - Арнольд Цвейг - Историческая проза
- Жозефина и Наполеон. Император «под каблуком» Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Троя. Падение царей - Уилбур Смит - Историческая проза
- Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год - Иван Лукаш - Историческая проза