Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вдруг в глаза бросилась одна странность, которую я проглядел при первом чтении второго письма; вместо слова «нафтенат» было написано: «наптенат», и это не была опечатка: слово в письме повторялось дважды. Возможно, в такое трудно поверить, но происходившее со мной тогда, в давно прошедшем времени, память до сих пор хранит в мельчайших подробностях: тот, другой Мюллер в незабвенной лаборатории, где царили ледяной холод, надежда и ужас, говорил «бета-наптиламин» вместо «бета-нафтиламин».
Русские подошли уже совсем близко; дважды или трижды в день самолеты союзников бомбили Буну[54] – на заводе не было ни воды, ни света, в окнах не осталось ни одного целого стекла, но оставался приказ: наладить в Буне производство резины; а немцы приказы не обсуждают.
В лаборатории нас, заключенных, было трое – три ученых раба, вроде тех, что богатые римляне привозили из Греции. Работать было невозможно, а главное – не нужно. Почти все время уходило на то, чтобы разобрать аппаратуру перед очередным налетом, а после отбоя снова собрать. Но, как я уже сказал, немцы приказы не обсуждают, поэтому время от времени через развалины и сугробы до нас добирались инспекторы, чтобы убедиться, что лаборатория продолжает функционировать, как положено. Один раз приезжал эсэсовец с каменным лицом, другой раз – дрожавший от страха пожилой военный из тыловых частей, а после военного – штатский. Этот штатский к нам зачастил, его звали доктор Мюллер.
Вероятно, он был важной шишкой, потому что все с ним здоровались первыми. Лет сорока, крупный, плотного телосложения, он скорее походил на простолюдина, чем на человека, занимающегося умственным трудом. Со мной он разговаривал три раза, и все три раза с редкой для того места застенчивостью, словно стыдился чего-то. Первый раз разговор был сугубо профессиональный (речь шла о дозировке того самого «наптиламина»), второй раз он спросил, почему я небрит, на что я ответил ему, что ни у кого из нас нет не только бритвы, но даже носового платка и что бритье нам положено раз в неделю, по понедельникам; в третий раз он дал мне бумажку, аккуратно напечатанную на машинке и позволявшую бриться дополнительно по четвергам, а также получить на вещевом складе пару кожаной обуви. Обращаясь ко мне на «вы», он спросил, почему у меня такой озабоченный вид. Я, уже думавший к тому времени по-немецки, заключил про себя: «Der Mann hat keine Ahnung»[55].
Но долг прежде всего. Я спешно занялся поисками нафтената ванадия у наших поставщиков, однако это оказалось не так-то просто, потому что его производили по заказу в небольших количествах, и для начала я его заказал.
Это «пт» вместо «фт» вызвало у меня жгучие воспоминания. Встретиться с кем-нибудь из «тех» один на один, припомнить ему все – долго еще после лагеря было самым сильным моим желанием, которое я смог удовлетворить лишь частично, читая письма своих немецких читателей. Благородные, но общие слова раскаяния и сочувствия незнакомых мне людей, о жизни которых я ничего не знал (впрочем, скорее всего, они ни в чем не были замешаны и лишь сочувствовали нацистскому режиму), не успокоили меня. Встреча, о которой я мечтал (она даже снилась мне по ночам по-немецки), должна была быть встречей с одним из тех, кто стоял там над нами, кто не смотрел нам в глаза, как будто у нас не было глаз. Я не жаждал мести, не собирался мстить, как граф Монтекристо, я хотел только поставить точки над «i» и спросить: ну, так что? Если этот Мюллер – мой Мюллер, идеальным врагом его не назовешь, потому что пусть легкое, пусть мимолетное, но все же он испытал тогда чувство жалости или что-то похожее на профессиональную солидарность. Даже если не жалость, не солидарность, а всего лишь досаду, что я, странный гибрид специалиста и подсобного рабочего, вроде бы его, Мюллера, коллега, хожу в лабораторию в непристойном для химика виде («ohne Anstand»), то и это немало, потому что другие по отношению к нам ничего подобного не испытывали. Да, Мюллер не был идеальным врагом, но все идеальное, как известно, существует только в сказках, а не в жизни.
Я связался с представителем фирмы «В.», с которым у меня сложились доверительные отношения, и попросил его осторожно навести справки о докторе Мюллере: сколько ему лет, как он выглядит, где работал во время войны. Ответ не заставил себя долго ждать: возраст и внешность совпадали, что же касается работы, то доктор Л. Мюллер сначала отрабатывал технику производства резины в Шкопау, а потом в Буне, в Освенциме. Я узнал его домашний адрес и послал ему «Человек ли это?» в немецком переводе и письмо, в котором спрашивал, действительно ли он – тот самый Мюллер из Освенцима и помнит ли он «die drei Leute vom Labor»[56]. Я извинялся за свое возвращение из небытия и грубое вторжение в его жизнь и сообщал, что являюсь одним из тех троих и одновременно представляю фирму, озабоченную поставкой невысыхающей смолы.
Пока я ждал ответа, служебная переписка шла своим чередом. Подобно медленным колебаниям гигантского маятника, обмен бюрократическими письмами продолжался: поскольку итальянский ванадий не идентичен немецкому, не будете ли вы столь любезны прислать нам характеристику вашего продукта, а также отправить авиапочтой 50 кг самого продукта, разумеется за наш счет. И так далее в том же духе. На техническом уровне вопрос вроде бы постепенно решался, но судьба партии бракованной смолы все еще оставалась неясной: отправить ли ее за счет фирмы «В.» назад, взыскать ли издержки или обратиться в арбитраж; для начала мы пригрозили, что намерены, как и положено, действовать в судебном порядке («gerichtlich vorzugehen»).
Личного ответа на мое личное письмо все не было, и это нервировало меня не меньше, чем перипетии со смолой. Что я знал об этом человеке? Ничего. Вероятнее всего, он, сознательно или нет, все забыл, а мое письмо, моя книга бесцеремонно, в нарушение всяческих приличий («Anstand») вторглись в его жизнь, подняли со дна его души устоявшийся осадок прошлого. Никогда он мне не ответит, а жаль: он не был типичным немцем. Впрочем, существуют ли вообще типичные немцы? Или типичные евреи? Только в абстракции. Переход от общего к частному всегда таит в себе неожиданные открытия, и, когда некто безликий, лишенный индивидуальности постепенно или сразу обретает свой собственный образ, превращается в партнера, со-человека, митменша[57], во всей полноте обнаруживаются и его недостатки, отклонения и противоречия. Между тем скоро два месяца, как я отправил письмо и книгу, ответ уже не придет. Жаль.
Ответ пришел. Он был написан трудночитаемыми готическими буквами на красивом фирменном бланке и датирован вторым марта 1967 года. Это было письмо-признание, короткое и сдержанное. Да, он тот самый Мюллер из Буны. Он прочел мою книгу, вспомнил с волнением людей и места. Он очень рад, что я выжил, и хотел бы узнать о судьбе двух других человек из лаборатории. Он назвал их по именам, но в этом не было ничего странного, ведь о них идет речь в моей книге; странным было другое: он упомянул еще Гольдбаума, но я про него не писал. Еще он добавил, что перечитал по такому случаю свои записи того времени. Он с удовольствием прочел бы их и мне при личной встрече, «полезной как для Вас, так и для меня в плане преодоления столь ужасного прошлого («im Sinne der Bewaltigung der so furchtbaren Vergangenheit»). В завершение он сообщал, что из всех узников Освенцима, с которыми он встречался, я произвел на него самое сильное, самое глубокое впечатление. Но последние слова, скорее всего, были лестью; судя по тону письма и особенно по фразе насчет «преодоления», он чего-то ждал от меня.
Теперь отвечать предстояло мне, и я растерялся. Дело сделано, враг обнаружен, вот он, передо мной, почти мой коллега, тоже занимается красками, пишет, как и я, на фирменных бланках и даже помнит Гольдбаума. Он, конечно, выражался достаточно завуалированно, но было ясно: он ждал от меня оправдания, чего-то вроде отпущения грехов, потому что его прошлое требовало преодоления, а мое – нет. Я же хотел от него только одного – компенсации за бракованную смолу. Ситуация интересная, хотя и странная: кто грешник и кто судья?
Начнем с того, на каком языке отвечать? Не на немецком, это точно, потому что я могу наделать нелепых ошибок, а в моем положении это не годится, так что лучше играть на своем поле. И я ответил ему по-итальянски: те двое умерли, где и как, мне не известно; Гольдбаум тоже умер от голода и холода на марше, во время эвакуации лагеря. Сведения обо мне можно почерпнуть из моей книги, а также из служебной переписки, касающейся ванадия.
У меня к нему было много вопросов: почему Освенцим? Почему доктор Паннвитц? Почему задушенные газом дети? Но я чувствовал, что еще не время выходить за определенные рамки, поэтому спросил только, согласен ли он, прочитав книгу, с моими суждениями, выраженными прямо или между строк. Не думает ли он, что корпорация «ИГ-Фарбен» спокойно отнеслась к возможности использовать рабский труд? Знал ли он тогда об освенцимских «сооружениях», поглощавших по десять тысяч жизней ежедневно всего в семи километрах от заводских сооружений Буны? И наконец, поскольку он упомянул о своих «записках того времени», не мог бы он прислать мне экземпляр?
- Человек ли это? - Примо Леви - Современная проза
- Передышка - Марио Бенедетти - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- В ожидании Америки - Максим Шраер - Современная проза
- Упражнения в стиле - Раймон Кено - Современная проза
- Дела семейные - Рохинтон Мистри - Современная проза
- Прощай, Коламбус - Филип Рот - Современная проза
- Прощай, Коламбус - Филип Рот - Современная проза
- Золотые века [Рассказы] - Альберт Санчес Пиньоль - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза