Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее охватила страшная жалость. Она прикована к одному настоящему телу. Тело, наконец, предстало перед ее глазами в изорванном зеленом платье, незащищенное, открытое даже дырками, – та вещь, на которую кладут печать. Таящее ужас в будущем и неизмеримую боль в настоящем. Но эта жалость к бессильному и караемому, к бьющемуся и влепляющемуся за помощью в ту самую землю, которая его бьет, телу ее остановила. Безжалостная земля и страх перед ней не составляют особенно длинной вспышки в ее быстрой скачке. Страх, страшный не как сон, а как страшный день, оставил ее. Она шатается в прыгающей бричке и валится на выбитый плюшевый коврик сиденья, так что вожжи вырываются из ее рук и цепляются за выступ козел. Внезапно она чувствует, что бричка медленно катится по мягкой дороге в роще и копыта шелестят в листьях. В темноте она оглядывается и не узнает места, но за спиной видит зарево и огонь – это горит магазин пакгауза. В тесноте лозняка, сузившего дорогу дождь, облепивший ее холодным платьем, теперь чувствуется. Из глубины высокой горы веет даже набранным за день теплом. Поравнявшись в сумерках с какой-то пустой постройкой, зияющей фронтоном, она оставляет лошадей и входит, мало замечая окружающее, в сырую темноту помещения. Все ощущения во время езды, ее боль ведет, очевидно, к тому, что близко прошлой ночи. И, не смотря на нее и сквозь нее, Таня чувствует приближение этого. И несмотря на то, что продолжается прежнее и что в укрепленном, посильневшем, напрягающемся теле чувство боли возрастает, она смело идет через него к тому, к чему она стремится.
Их вожделение и их конец. Из цикла «Не забывать». 1964. Б., тушь, перо. 59,4x79,3
Она замерла в страхе, съежившись, прислушиваясь к биению сердца, к жизни частей и целого, глядя на кровавые подтеки на руках, на концы разбитых волос, на приставшие к земле колени. На свое одиночество. Испуг был так велик, что она не встала, а поползла, молясь в душе каждому из страшных лиц пощадить, отпустить, опустить завесу на память. Она молила каждую мысль перестать, вернуть, низко нагибаясь и шепча: «Боже мой! Боже мой!» – окружающим стенам, просветам, всему невидимому, чувствуемому, присутствующему, всему неотвратимому, было ли оно хорошо или плохо, всему, что существовало, так как для нее существовал только страх. Но она созерцала другую счастливую возможность – уступить, подняться, собрать безделушки и уйти со ступенек, потому что это делают все и все сделано для этого. Ведь они даже и не ссорились.
С низким бессвязным лепетом и всхлипываниями она вытягивала по земле руки и, обессиленная, отдыхала в помутнении. Она не хотела делать шага. Но только первый взгляд света, первые очертания проникают в ее ум, она разорвала на себе сверху вниз платье, сжав материю рукой так сильно, что, если б это было живое тело, синяк бы остался надолго, сорвала одежду с плеч и бросилась на единственного стоящего перед ней врага – на себя, на ту проклятую, которая хочет остаться, отвечающую перед ней, которая подставила себя каждому дню, здесь ее слова были тот же обман.
«Я тебя сожму своими руками, ты подставила мне нищее тело, чтобы я его жалела. Что тут жалеть, я уберу эту налипшую грязь, каждый кусок кожи со следами наложенных рук, каждый вздох рта, полного чужой слюны, каждый шаг страшных ног, несущих тело. Это тело не мое, не мое, это – рвань, выброшенная давно, проткнутая моими каблуками. Ты все думаешь, что я одна, что я – это ты. Нет, нет, я одна, я устраню вас. Я хочу – только то, что хочу!»
Таня шепчет в бешенстве и срывает с себя все, что еще висит, забрасывает жгут из тряпок на балку потолочного настила. Связывает, изо всех сил, напрягая широкую голую спину, схватывает свое горло руками и, остановившись, душит. Кровь приливает к ее лицу. Она душит еще и еще, забывши о петле, но, мучительно задыхаясь, останавливается. Щеки ее в слезах и глаза закрыты.
Вдруг хриплым голосом она кричит: «Помоги же мне, ты!» Она чувствует, что ночное свидание с тем, кого она выбрала, будет после, а пока ужасно и трудно, и просит помочь его. И, не сознавая, что делает, быстро собирает лежащие вещи, становится на них, укрепляет петлю на шее и с остервенением дергает за что-то, чтоб свалить ту, которая мешает. И в этот миг, стоя нетвердо на каких-то вещах, она видит комнату с недавно постланным строганым полом и кирпичными стенами. Она видит обман, тот же обман, и освобождается от него на мгновение. Тогда, когда под ее ногами распадаются неловко сваленные вещи, она что-то хочет сделать, чтобы остановить, чтобы уйти, и не успевает.
Часть V
Вечерняя набережная. 1929. Б., графитный кар., акварель. 26x38,5
I
«Пустите, мне очень нужно».
Речная пристань качается. Плоские волны заливают кучи гнилой капусты, под водой блестят бутылочные осколки. Ящики, пропитанные дождем, громоздятся поверх селедочных ржавых бочек. В темную реку моросит снег. Между стоящей очередью толкается второй щенок, весь промокший:
– Пустите, мне нужно к Лидочке. У вас корзинка. Значит, вы едете к мужу. Муж подождет. А может, к родственникам на новую квартиру, какие отхватывают. Я не видел ее полгода. Я скучаю, больше не могу. Я сегодня проснулся в пять часов. Я не знал, что дежурят ночь. Я бы сидел здесь и три ночи. Но теперь уже поздно, что теперь делать. Пустите.
Очередь молчит.
– Мне нужно ее увидеть. Я боялся каждого вздоха и страха, я не давал себе думать об разлуке, о том, о том… о несчастье. И проспал свое время. Все так и вышло. Дайте мне добраться.
Баба: Надо стоять. Все стоим.
Вторая: Всем – нужно.
Баба: А то таких набежит…
Вторая: А мы что, не люди – здесь стоять?
Третья: Еще и не евши.
Вторая: На холоду…
Четвертая: Молодой – постоишь.
Первая: Голодный рынок. Привезешь отрубей и кормишь семью. Молодому что – свое брюхо не треснет. А ты погляди, как дите без хлеба.
Вторая: Вам ничего – не с примусом…
Все: Надо в очередь. С вечера стоим.
Щенок: Пустите. Я к Лидочке.
Вторая: Не пускайте, не пускайте его. Подумаешь, какой наглый нашелся!
Третья: Пусть постоит как следует.
Первая: Дите без хлеба. Главное, кричит, а что я дам кроме луку?
Слышен гудок парохода. Все поднимают вещи и двигаются, топчась. Улучив промежуток, щенок оскалился, лает и бросается, царапая когтями. Бабы с криком отскакивают. Одна садится в грязь и тянет другую. Обе поднимаются, ругая друг друга. Им не дают разобраться, кричат: «Не задерживайте!» Напирают задние.
Съежившись от криков всей очереди, следя грязью между горячей трубой и железной лесенкой, щенок проскакивает вперед. Толпа, впершись в узкий проход, разбивается и расставляет вещи. Его никто не видит. Всюду продувает. Он долго дрожит, свернувшись в темноте.
II
После теплого дождя остаются бледные пятна снега. Под высокими домами с черными окнами еще никого нет. Только у забора стоит босая баба с закутанной трехлетней девочкой, у которой на тонкой шее свесилась голова. Еще держится предутренний неподвижный туман, сцепляющий веки; после духоты ночевки, проспав на цементном полу на вокзале, разламывает голову. Ее лихорадит. Она поворачивает острое лицо, ожидая. Мимо проходит Таскин. Он останавливается. Плечи торчат вверх, руки в карманах не сжимаются. Его знобит. Он обращается так, роясь в портмоне:
– Я сейчас подам.
Баба благодарит.
Таскин: Что же ты стала под гнилым забором, здесь течет.
Баба: А? Ничего…
Она все-таки отступает на шаг в сторону.
Таскин: А зачем таскать ребенка? Черт знает что! Смотри, она голову не держит и белая. Что она, больна?
Баба (ноет): Дайте для ребенка хоть хлеба кусочек.
Таскин: Я же ведь не в булочной. А кроме того, куда ей хлеба, ты хлеб сама съешь – разве она может есть хлеб?
Баба: Может.
Таскин: Не могла ты ее оставить? Сдала бы куда-нибудь.
Баба: Не берут.
Таскин: А у хозяйки? Нет? А если и есть, то это, пожалуй, понятно – кому это интересно. Но чем же ты ее кормишь? Ведь ей нужно молоко, я знаю, как они едят. Я сам видел. И сладкое нужно. Без этого не обойтись. Ребенка надо кормить. Еще и как! Ему непременно мяса, булки с маслом… Позаботилась бы ты об этом, чем на холоду стоять. Ее бы угостить хоть раз. Если она теперь уже возьмет. Да… (Он задумывается, продолжая шарить в кармане.) Сколько девочке лет? Пожалуй, ни разу и не ела. Тут не до пирожных, когда сама босая. И откуда этого всего берется? Ведь холодно босой. Как ты стоишь, прямо с ума сошла. Снег, снег лежит. Еще не съело. А если съест, будет ледяная грязь. Тает и сразу падает новый. Ну да, она дрожит, и нос покраснел, а лицо серое. Что, никого нет? Мужа нет? Где он? Ребенок есть, значит, и отец должен… Что за чепуха! Не может он тебе сапоги?.. Что́ стоит пара поношенных ботинок? Кто бы так выпустил? Что за люди! Я в пальто, и то дрожу и не могу остановиться – такое утро. А она – девочка – что, не чувствует холода или чувствует? Вот что я хочу знать. Чем ты ее накрыла? Разве это одежда? Зачем ты стоишь на одном месте? Ну что стоять?
- Львы в соломе - Ильгиз Бариевич Кашафутдинов - Советская классическая проза
- Мы из Коршуна - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Горшки(Рассказы) - Неверов Александр Сергеевич - Советская классическая проза
- Марьина роща - Евгений Толкачев - Советская классическая проза
- Горячий снег - Юрий Васильевич Бондарев - Советская классическая проза
- Желтое, зеленое, голубое[Книга 1] - Николай Павлович Задорнов - Повести / Советская классическая проза
- Я встану справа - Борис Володин - Советская классическая проза
- Лицом к лицу - Александр Лебеденко - Советская классическая проза
- Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов - Советская классическая проза