Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ставит пластинку, когда садится работать. Это помогало. Вообще говоря, многое помогало. Все, что трепещет, борется и просит свободы, — все это помогало. Из книг, а уж тем более из специальных наставлений я мало вынес как писатель; чужие сочинения мне мало помогли, зато многому научило все, что я видел и слышал на улицах и в театрах.
Она ушла и унесла с собой материнский запах, а для человека, которому нет трех лет, в этом запахе все. Пахнет кожей, мылом, немного потом, немного пудрой, а главное, чем-то очень маминым, без названия. Она знала, что я не устрою сцену. Я видел, как она уходит, видел, как за нею закрылась дверь, видел, как на подставке дергается механический плясун.
Вранье, вы скажете? Опять вранье? Одним словом, я сидел в той комнате и вел себя прилично — не потому, что я был в чужом месте и что здесь чужие порядки; я вел себя прилично ради себя самого, и не успел выдохнуться механический танцор, как я понял, что плачем ничего не добьюсь, и перестал плакать, решил посмотреть, что будет дальше. Не для того, чтобы не огорчать маму, не позорить семью и не срамить имя. а для самого себя я решил во всем разобраться.
В комнату вошел надзиратель, к чему я уже был готов. Он велел идти с ним в спальню для младших. Я пошел. С ним было ничего. Потом я узнал, что ему со мной тоже было ничего. Но я предупреждал вас: со мной будьте начеку. Я могу вам заговорить зубы, а потом окажется, что главное-то вы прослушали. Я был кроха, я был один, я даже не умел произнести свою фамилию. За один тот день мои глаза округлились вдвое.
Все было не как дома. Все было никаким. Оно стало чуть меньше никаким, когда появился мой брат и мы поговорили, и еще чуть меньше никаким, когда я узнал, что обе мои сестры живут в девичьей спальне и что время от времени мы будем видеться. Какое счастье для крохи, что есть старший брат! Какое счастье, что есть две старшие сестры!
Какое счастье, что в воскресенье днем на час приходит мама и можно сидеть на травянистом пригорке в виду залива Сан-Франциско, есть мамино угощение из города, где она работала в одном приличном доме экономкой и кухаркой. Это невообразимое счастье — хоть ненадолго всем собраться вместе, видеть друг друга, слушать друг друга и говорить обо всем, что приходит в голову. Когда моя самая старшая сестра обращалась к матери по-армянски и по-особенному мягко выговаривала слова, мне казалось, что это какие-нибудь наши домашние секреты. Мать внимательно ее слушала, а потом так же мягко отвечала по-армянски. Мне же она говорила по-английски:
— Вилли, тебе намазать ветчину горчицей?
— Я смотрел, как она намазывает ее горчицей, складывает половинки булочки и передает мне бутерброд, и я впивался в него зубами и жевал.
Не все еще было утрачено, хотя многое пошло вкривь и вкось. Но в том, что еще оставалось на своих местах, не было полной ясности, и я спросил брата, почему, мать не приходит к нам каждый день. Он объяснил, и, хотя я не понял самих объяснений, я понял, что причины для этого есть. Иногда мне казалось, что в следующий раз она уже не придет, я поделился опасениями с братом, но тот сказал, что, скорее всего, придет. Тогда почему не приходит отец? Брат сказал, что это совсем другое дело: отец умер. Пусть умер, но почему же мы его никогда не видим? Брат объяснил и это. В роли шестилетнего наставника трехлетки он был великолепен. Он разъяснил, что нам уже никогда не увидеть отца, только я этому не верил. Видим же мы мать после того, как она уходит! Почему мы снова не увидим отца? «Он умер», — толкует брат. Ничего не понимаю. А мама разве не умирает, когда ее нет? А потом мы ее видим.
«Если хочешь, то дразнись, только палкой не дерись» — среди старших мальчиков такое слышишь то и дело. Но никто не дрался палками. У всех были целы кости. А что-то болело. Это было не со мной. Где-то еще. Может, везде. Во всем была боль. И всегда казалось, что с ней справились, но, сколько ни перевидал я лиц, следов исцеления я не замечал.
В комнате нас спало семеро, и по ночам двое мальчиков плакали. Я слышал их и желал им исцеления. Я знал, что потом им будет только хуже. Наверняка хуже. Днем они держались так, словно не они плачут по ночам. Из оставшихся пятерых некоторые их дразнили, только не я, я дрался с теми, кто их дразнил. У тех двоих никого не было. Такими я себе их представил. На самом деле у них могли быть и отец, и мать, и брат, и сестра, но я вообразил, что у них никого нет. Они абсолютно одиноки. До такой степени одиноки, что едва могут дождаться темноты, чтобы выплакаться всласть. Такое случается с детьми даже в больших семьях. Даже окруженные любовью дети иногда абсолютно одиноки, и от этого больно, из-за этого они плачут в темноте, яви им, господи, милость и огради.
Огонь
В семнадцать лет мне захотелось уехать из города, иначе бы я решительно со всеми передрался. Меня столько раз выгоняли из школы, что в пятнадцать я бросил ее сам и пошел работать с мексиканцами и японцами к Араму на виноградник, которым тот владел на пару с зятем, Тиграном Багдасарьяном, женатым на Арамовой сестре Веркинэ.
В какой бы школе я ни учился, а я учился в школе имени Эмерсона, в школе имени Лонгфелло, в высшей технической (там я выучился машинописи и стенографии, причем к последней никогда не прибегал, даже став писателем, хотя Диккенс, говорят, ею пользовался) и, наконец, в высшей во Фресно, — где бы я ни учился, я со всеми дрался: с учителями, с директорами и с одноклассниками, которые, как на подбор, были сами драчуны, снобы и прохвосты. В одиннадцать лет я расстался с воскресной школой, взяв мать измором: я стриг газоны, помогал стряпать, вообще был паинькой и каждую свободную минуту читал, если поблизости не затевалась какая-нибудь игра.
Раз-другой помню, она предостерегла, что для головы вредно столько читать, особенно такие толстые, наверняка серьезные книги, а может и греховные к тому же. Понятно, и другие члены семейства неоднократно высказывали то же предостережение. Я не собираюсь утверждать, что чтение не может быть вредным, — конечно, может, как и все другое, и их наказы, в сущности, сводились к следующему: «Потерпи, тебе еще рановато читать любую книгу в публичной библиотеке» — или: «Туда не плыви, там глубоко, опасно, можешь утонуть.»
Честно говоря, меня самого тревожило кое-что из прочитанного. Вспоминаю, например, книжку «Преступность у детей» — она меня ошарашила, я не мог поверить, что практически в любом ребенке сидит преступник, а книга пестрела такими случаями.
Я знал детей, знал их множество, и в самом жалком состоянии — в приюте, но ни одного преступного элемента среди них не было, даже отдаленно ничего похожего не было.
Бывали беглецы, но как им не быть? Мы жили не в родном доме. Я тоже бегал ― дважды с мальчиками постарше, один раз сам. Но нас всегда приводили обратно либо голод, либо страх еще большей бесприютности, чем бездомность в приюте, либо опасность попасть в лапы какому-нибудь доброжелателю, который сдаст нас в полицию, и уж тогда мы погорим как следует.
И драки были — почему им не быть? Например, меня подбивали драться с Сэмми Исааксом, его натравливали на меня — развлечение для мальчиков девяти-десяти лет, но никак не преступность, старшие мальчики настоятельно убеждали нас, что мы должны подраться, придумав оскорбления, которые мы заочно будто бы нанесли друг другу, и вот, мне пять или шесть лет, и я жду, когда мой лучший друг нанесет первый удар, а он ждет когда начну я, и наконец это происходит, хотя я решительно не помню, кто же нанес первый удар, скорее всего, нас столкнули лбами, и мы деремся и плачем, а старшие мальчики подначивают:
— По носу ему, Вилли, по носу!
— В глаз, Сэмми, в глаз!
Вот так. А уже через десять минут, отбившись от старших, мы мирно беседуем о чем-нибудь совершенно постороннем, забыв и думать о таком пустяке, как драка.
Но однажды вечером двое-трое мальчиков попытались поджечь крыльцо в здании администрации. Озорство в чистом виде, кукиш всяким персонам, попиравшим те ступени: совету директоров, разным проповедникам и их женам, вообще всем вредным взрослым. Это не был поджог.
Да и попытка не удалась: они сунули спичку в подшивку «Окленд трибюн», бумага быстро прогорела, а ступеньки остались в целости. Дыму, правда, было много, и, обнаружив кучу пепла, как бы злодейский умысел, начальство забило тревогу.
Приют немедленно стал тюрьмой. Все свободы были разом ущемлены. Всех разогнали по спальням. Всем велели молчать, пока ведется расследование. Можно только читать и делать уроки. А расследование тянулось, тянулось, и прошло время ужина, и ирландка-стряпуха стала потихоньку накаляться. А виновные все не находились. Медленно протекли еще полтора часа. Время от времени те трое обменивались взглядами, стараясь не попадаться на глава кастеляншам и надзирателям, которые сновали взад и вперед, присматриваясь к нам.
- «Да» и «аминь» - Уильям Сароян - Классическая проза
- Семьдесят тысяч ассирийцев - Уильям Сароян - Классическая проза
- Студент-богослов - Уильям Сароян - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- В лоне семьи - Андрей Упит - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Пикник - Герберт Бейтс - Классическая проза
- Буревестник - Петру Думитриу - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Книга птиц Восточной Африки - Николас Дрейсон - Классическая проза