Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Асфальтовый дым рождает чудовища. Где ты, вольная степь?
РилькеМы очень многое можем, нам всё под силу, даже изменить русла рек, чтобы поднять к жизни пустыню. Но необходимо при этом думать и о том, как бы наши изменения не отозвались пустыней там, где прежде текла река.
Вот так же год за годом изменили мы и традиционное плавное течение жизни женщин…
А. Ганелин. «Бой-девочки». «Комсомольская правда», 1985, 5 июля1. ПРОЛОГ. ЗОВ КУБЫ
Надоели истории путешествий, но в этой истории дело не в самом путешествии.
Я не могу отделаться, а надо. Невозможно жить, когда столь резко не ясно что-то. Уж эти «что-то».
Чтобы отделаться, следует рассказать.
Итак, мы летели на Кубу.
Слово «Лиссабон», которое первое возникло в этом полете, воспринималось как слишком книжное.
В уме кружат тисненые виньетки со шпагами и дубовыми листьями, изогнутые фигуры в трико (в колготках, сказали бы ныне!) и в штанах с пуфами — плавные, веретенообразные бедра, желтый ажурный город, видный с некоей горы: на берегу темно-синего моря; город, в котором проглядываются округлые сине-черные переулки, таверны и тени порта.
Реально Лиссабон встретил темнотой теплой ночи, похожей на майскую. (В Москве, да и в Лиссабоне, был февраль.) Был тот запах, который, вероятно, являет смесь запаха юных листьев с напором из океана. Мы прошли в черноте и аэродромном блеске-сиянии и вошли в помещение. Тут тоже был запах…
Он тотчас напомнил мне запахи парижских гостиничных холлов; чем — не знаю.
В Париж я мотал туристом галопом по Европам и по традиции, отбыв — все забыл, будто отрезало; то есть я мог бы, конечно, все пересказать, как и следует и как и делают литераторы, но я не мог бы передать той сути, которую ощущаешь в Париже, будучи в нем самом. Каждое место имеет свои законы…
И так далее, и так далее; сидя в холле аэропорта и прихлебывая предложенный оранжад — апельсиновый сок, я вяло впал в обычные мысли современного интеллигента о разных проблемах XX века; предчувствуя не только умом, но и натурой длинный полет и плотную смену новых внешних впечатлений, я пока давал волю сну сердца. Запахи… путь далек.
Мы вылетели во тьму, и вскоре резкие огни города в черни пропали за резиновой кромкой иллюминатора, в который я глядел, помимо всего, с невольным сожалением о суше, столь надолго оставляемой. Отныне самолет — наш и дом, и уют, и вся эта суша.
За Лиссабоном кончилась разминка; до этого мы суетились, думали о португальской посадке и подобном, ныне — ночь и море на много часов.
Невольно осваиваешь сознанием весь быт.
Убедившись, что снаружи целиком уже воцарилась невозмутимая черная, именно черная тьма (бывает и синяя, и фиолетовая, и коричневая, и темно-зеленая…), я отвлекся от окна — как бы мгновенно перешел из космического измерения жизни в тепло-светлое — и начал оглядывать свой салон.
Не люблю я это слово применительно к современному самолету; что делать.
Мой спутник внимательно изучал газету; этот спутник не будет играть в истории важной роли, но все же будет мелькать. Отделаюсь тотчас же от его портрета и разных тактико-технических данных; это был специалист по социологии, испанист по знанию языка и обычаев как самой Кастилии, так и провинций, и Латинской Америки; у него были свои дела, у меня — свои, он был себе на уме, по-испански невозмутим и на окна-иллюминаторы, запах холлов и майский ветер не обращал внимания; видя его с газетой, я не тронул его. Хотя по традиции невольно подумал, что мужчина умеет так читать газету, будто от этого зависит его будущее на десять лет вперед, да еще сохраняет мужественно-отчужденный вид, будто изучает приказ об атаке; и что это вовсе не достоинство сильной половины. И так далее, и так далее.
Я начал смотреть вперед, назад, вбок; я сидел справа по ходу самолета, передо мной был холл: я сидел почти в конце.
Сразу же бросились в глаза негры в ярко-синем; я вновь отметил, что все они прекрасно умеют использовать преимущества цвета кожи (мы невольно всегда заново обращаем внимание на этот цвет, хотя стараемся забыть о нем), сочетая его с различными острыми, как говорят об этом монголы, колерами: ядовито-синий, малиновый, ярко-сиреневый. Так и были одеты другие негры, сидевшие поодаль. Все они пили яично-желтый воздушно-пенистый оранжад, напевно переговаривались и улыбались друг другу, показывая свои неизменно меловые зубы.
За ними, далее впереди, сидели наши туристы; там царило то несколько наигранное веселье, которое царит среди людей, связанных общим планом отдыха и желанием быстро перезнакомиться. Оттенок опасности (восемь, что ли, часов над океаном!) еще резче будит нервы в таких компаниях. Прислушиваясь к их отчасти рассчитанным на слышание нестеснительным смеху и гвалту, я невольно задерживал взгляд.
Вскоре я, конечно, заметил знакомого.
О, совпадения.
Это был Алексей Осенин.
Мы не встречались с тех пор, как… да что там, с каких[1].
Я не был уверен, что после всего он захочет узнать меня; узнав его, я желал, наконец, отвернуться от всей их толпы; но непроизвольно я краем глаза разглядывал своего героя, которого не видел давно.
Некая усталость и опущенность были в облике; возраст? да, но кроме того…
Я продолжал смотреть; голова моя была поставлена почти прямо: я не воззрился бесцеремонно на этих людей и на человека, которому, я чувствовал, во всяком случае ныне, не до меня; мне было неловко, но я ничего не мог поделать с собой; вскоре я убедился, что всё и верно не просто.
Он сидел в кресле у прохода; а в новом ряду, у окна, так что это было впереди и наискось, через два человека, сидела, вероятно юная, женщина, несомненно неимоверно красивая; я не видел ее как следует, но «глаз наметан» — господи прости; по мелькавшему в этом тусклом салонном свете профилю, по женственно-пепельному затылку, по статной, откинутой спине, явно удерживавшей гордую грудь, по движениям головы и шеи, и рук, наконец, по тому заискиванию, с которым обращались к ней, по возбужденной игривости, с которой вообще вели себя мужики, — а кругом, конечно, были одни они, женщины не любят таких соседств, — было четко, что, как ныне определяют, «кадр еще тот».
Я понял, что и мой приятель втянут в игру; мало того, я понял и большее.
«Это что ж такое? — подумал я, оскорбленный за… Солнце, и за себя, и за нечто. Это что же? Нет, так не пойдет».
И я тут же дал себе слово, по возможности не нарушая такта, «все же разобраться».
Ох, литератор: тут уж одно из двух: или разобраться, или — такт.
Самолет летел, турбины ровно сипели.
Было темно и темно; мы вылетели вечером — вдогонку за ночью; и вот мы догоняли ее, черную ночь, ежесекундно, ежеминутно и ежечасно.
Когда летишь в Монголию, вообще на восток (я-то летел тогда в Монголию!), утро идет навстречу.
Атлантика встречает иначе; грозные Бермуды витают в мозгу… Ночь.
Ночь!
Мы летели; как бывает в дальнерейсовом самолете, скоро стало решительно нечего делать; пространство невелико — не расходишься; да и за чем ходить? Туалет, то, се; за окном — чернь — чернь; мистические синие облака еле горбятся далеко внизу, в черно-синем свете — да и то, если сильно, сильно приглядеться; звезды молчат загадочно, ярко и, наконец, скучно-безответно; читать неохота — сип турбин мешает или еще что; спать? но лишь сон сойдет на душу — очнешься — где я?! — и ощущаешь жестким сознанием столб пустоты на многие версты вниз.
Я уж и так и эдак; прикладываешься на спинку кресла, повернув голову набок, — вроде спишь; но, во-первых, тотчас же кряхтит сосед сзади, на которого давит твое откинутое кресло — а я не могу отдыхать за счет чужого напряжения: я интеллигент, видите ли; во-вторых, вот именно, сразу чувствуются турбины, в принципе-то плавные, тихие; в-третьих… в-третьих, просто не спится — хоть тресни; я раскрывал испанскую грамматику — пресные, как бы костлявые «emos», «amos» не лезли в голову; я в газеты — о, черт-те что, — ощущение, что жуешь ее, бумагу; на соседа — уж дремлет себе, как дитятко… социолог; на негров — читают, курят свои сигары (no sigarillos!); на…
Невольно я вновь — на этих.
Веселье там поутихло: как водится.
Вокруг красавицы, разумеется, было живо, но все перешло от пафоса на интим. Они хихикали, чувствуется, тихо пили — блеск стекла, бумажные стаканы; и осторожно пели, и вслух читали.
Алексей, я заметил, то участвовал, то не участвовал; иногда он откидывался, закрывал глаза — я видел в полупрофиль его знакомый «казачий» нос, — и тотчас в его лице темнели и уныние, и усталость. Правда — меня и тут не обманешь, — он и позировал в этом; по лицу с закрытыми глазами ясно было, что он знает, что есть присутствие; он старался сохранять некоторую тайную собранность позы и жеста; даже в опущенности фигуры, особенно плеч, в посадке головы, даже в задранном носе была тихая демонстрация. Мол, я такой, и ладно, и смотрите. Но сквозь все это — меня и тут не обманешь — виделась и некая подлинная усталость. Одно его плечо было вяло заломлено сильно ниже другого; знал ли он об этом? Я вспомнил его манеру резко вскидывать и так уж угловато приподнятые плечи.
- Тревога - Ричи Достян - Современная проза
- Вратарь Республики - Лев Кассиль - Современная проза
- Синее платье - Дорис Дёрри - Современная проза
- Цветы корицы, аромат сливы - Анна Коростелева - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Русскоговорящий - Денис Гуцко - Современная проза
- Любожид - Эдуард Тополь - Современная проза
- В погоне за наваждением. Наследники Стива Джобса - Эдуард Тополь - Современная проза
- День смерти - Рэй Брэдбери - Современная проза
- А облака плывут, плывут... Сухопутные маяки - Иегудит Кацир - Современная проза