Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда его и приняли в масоны, — сказал связной. — В течение этих двух недель.
— Пятнадцати дней, — сказал старый негр. — Да, там была ложа.
— А на другое утро перед Восходом из Ущелья прискакал на муле гонец, опередив их примерно на час…
Старый негр рассказал связному, что слышал сам через год после событий. Когда взошло солнце, перед лавкой остановился автомобиль — первый, въехавший в эту долину и увиденный многими стариками и детьми, часть пути по Ущелью он двигался своим ходом, но его, несомненно, приходилось толкать, тащить и, возможно, кое-где даже нести; в лавку вошли шериф округа и городские чужаки в городских шляпах, галстуках и штиблетах, пахнущие, смердящие, как таможенные или акцизные чиновники, а вчерашние лошади, мулы и фургоны уже потянулись из пещер и с холмов назад, теперь всадники и седоки немедленно спускались на землю, задерживались на минуту, молча и с любопытством глядя на автомобиль, будто на гремучую змею средней величины, потом втискивались в лавку, пока она совсем не переполнилась, и глядели не на городских чужаков, робко сбившихся в тесную кучку у заплеванного ящика с песком, где стояла заплеванная холодная печка (на них они бросали взгляд и тут же отворачивались), а на шерифа, и поскольку шериф был здешним, носил ту же фамилию, что и половина долины, был избран ею единогласно, и, в сущности, если не считать их комбинезонов и его пятицентового галстука, даже выглядел, как они, то казалось, что долина глядит сама на себя.
— Этого коня они увели, — сказал шериф. — И хозяин хочет только вернуть его назад.
Но ответа не последовало; люди молча, серьезно, учтиво глядели на него, даже не слушая, а просто выжидая; потом один из чужаков сказал пронзительным городским голосом:
— Постойте… — и быстро шагнул вперед, его рука была уже за бортом застегнутого городского пиджака, но тут шериф сказал своим глухим голосом жителя гор:
— Сам постой. — Его рука тоже была уже за бортом застегнутого пиджака; он извлек оттуда и легко держал своей пятерней маленькую городскую руку и плоский городской пистолет, утонувшие в ней, будто игрушечные; пистолет он не вырвал, а просто выдавил из руки, опустил в карман своего пиджака и уже на ходу сказал:
— Что ж, ребята, пошли.
Его спутники в белых рубашках, пиджаках, узких брюках и штиблетах, чищенных два дня назад в отелях Чаттануги, плотной кучкой шли за ним, пока проход был свободен: люди в лавке расступались и тут же смыкались снова: на веранде, на крыльце их так же молча пропускали и смыкались опять, пока они не подошли к автомобилю; шел 1914 год, молодые жители гор еще не научились выводить автомобиль из строя, просто сняв распределитель зажигания или засорив карбюратор. Поэтому они прибегли к тому, что им было хорошо знакомо, — десятифунтовой кувалде из кузницы, и, не зная таинственной работы деталей под капотом, перестарались; глазам шерифа и его спутников предстали мелкая фарфоровая пыль разбитых свечей, вырванные и расплющенные провода, смятые трубопроводы, даже тупые, полукруглые вмятины среди потеков масла и бензина, и даже сама кувалда у ноги, обтянутой штаниной комбинезона; тут городской с яростной и пронзительной руганью вцепился обеими руками в пиджак шерифа; шериф ухватил их своей пятерней и не выпускал; и теперь, когда он, стоя у разбитого мотора, взглянул на стоящих вокруг людей, — это просто долина снова глядела сама на себя.
— Машина не казенная, — сказал шериф. — Она его собственная. Ему придется платить за ремонт.
С минуту стояла тишина. Потом раздался голос:
— Сколько?
— Сколько? — спросил шериф через плечо.
— Сколько? — сказал городской. — Насколько я могу судить, тысячу долларов. Может быть, две…
— Будем считать — пятьдесят, — сказал шериф, выпустил его руки, снял с его головы городскую элегантную шляпу жемчужного цвета, другой рукой достал из кармана брюк небольшую пачку денег, отделил один доллар, бросил в шляпу и протянул ее, словно наживленную этой единственной банкнотой, ближайшему в толпе. — Следующий.
— …Только смотреть им нужно было быстро, так как, прежде чем священник произнес благословение, после чего они могли подняться и даже поздороваться с ним, он уже исчез снова. Но, несмотря на его торопливость, слух разнесся…
Тем утром в церкви было тридцать семь человек, по сути дела, вся долина, и к вечеру, или по крайней мере к заходу солнца, каждая пещера, холм и тропа знали, что он вернулся: один, без коня, подавленный и голодный; он не ушел, просто спрятался, скрылся на время; и они понимали, что им нужно лишь повременить, выждать минуту, которая настала той ночью на чердаке почтовой конторы и лавки.
— …Это было помещение ложи. Они там улаживали политические дела, устраивали судебные заседания, но главным образом играли в покер и в кости, по их словам, с тех пор, как только они заселили долину и построили это здание. Там была приставная лестница с перилами, по которой поднимались адвокаты, судьи, политиканы, масоны и высшие чины ордена, но все главным образом пользовались лесенкой, приколоченной вплотную к стене, она вела к заднему слуховому окну, однако никто не упоминал, что видел ее, тем более взбирался по ней. А на чердаке был кувшин, постоянно наполненный прозрачным местным виски, которое поднимали туда в ведре и в тыквенной фляге, о них знали все, как и о лестнице, но никто не мог увидеть, пока там шло заседание суда, или ложи, или собрание…
Час спустя после захода солнца шестеро или семеро людей (в том числе и продавец лавки), сидевших на расстеленном одеяле под зажженным фонарем («Был воскресный вечер. По воскресеньям они играли только в кости. Играть в покер не разрешалось».), услышали, как он взбирается по лесенке, потом увидели, как влезает в слуховое окно, и уже не смотрели на него, потому что никто не собирался предлагать ему еды или денег взаймы на еду, не смотрели даже, когда он повернулся и увидел возле своей ноги, на полу, где десять секунд назад ничего не было, монету в полдоллара, не смотрели, когда он поднял ее и прервал игру на две-три минуты, вынуждая их, одного за другим, не признавать монету своей; потом он сел в круг, поставил монету, бросил кости, отложил найденные полдоллара, сделал еще два броска, потом отдал кости, поднялся, оставив найденную монету на полу, там, где она лежала, подошел к люку с лестницей, ведущей в темное помещение лавки, не зажигая света, спустился туда и поднялся с треугольным ломтем сыра и горстью крекеров, снова прервал игру, вручив продавцу одну из выигранных монет, взял сдачу, потом присел к стене и бесшумно, лишь мерно работая челюстями, поел; насколько было известно долине, впервые с тех пор, как вернулся; снова появился в церкви десять часов назад и — как вдруг им показалось — впервые с тех пор, как десять месяцев назад исчез вместе с конем и обоими неграми.
— Они приняли его, будто он никуда и не исчезал. Более того. Будто никогда ничего и не было: ни коня, который выигрывал скачки на трех ногах (они, видимо, даже и не спросили, что с ним сталось), ни двух негров, вроде меня и этого парня, ни денег, чтобы спросить, сколько он выиграл, как все спрашивали в Миссури, ни даже времени между прошлым летом и нынешним…
Ни осени, зимы и весны между ними, ни багрянца на листьях орешника и дуба, ни резких дождей со снегом, ни цветения и буйной зелени лавра и рододендрона на склонах гор; и сам этот человек (связной, слушая повествование, рассказ, ярко представлял себе все это) не изменился и даже не стал грязнее; только на этот раз он был в одиночестве (хотя и не в таком, как это представилось бы тому бывшему заместителю начальника федеральной полиции) — на передней веранде лавки под рекламой патентованных лекарств, табака и соды, под объявлениями и обещаниями кандидатов в палату представителей и на должности шерифа и окружного прокурора (шел 1914-й, четный год; они уже потерпели поражение и были забыты, оставались лишь их выцветшие фотографии, сделанные за высшую цену в самых дешевых ателье и совершенно непохожие, сходства никто и не ждал, просто, как все кандидаты, у которых есть какая-то надежда, они расклеивали их по всей округе на телефонных столбах, заборах, перилах деревянных мостов и стенах сараев, уже выцветшие от солнца, времени и ветра, фотографии эти походили на вскрики: предупреждения, просьбы, рыдания) сидел тот же самый грубый и кривоногий мизантроп в грязной щеголеватой клетчатой кепке, куртке из дешевой ткани под твид и дерюжных брюках («Он называл их галифе. Туда влезло бы трое таких, как он. Говорил, что они сшиты в Сэвайл-Роу, втором по величине герцогстве Ирландии».)
Сперва он просто сидел там, ничего не делая, и никто не докучал ему, даже не пытался заговорить с ним до воскресенья, когда он снова будет в церкви на последней скамье, откуда сможет после благословения выйти первым. Спал он на соломенном тюфяке в помещении ложи над лавкой и кормился из лавки, потому что ему хватало на это денег, выигранных в тот первый вечер. Он мог бы получить работу; мне рассказали: как-то утром он сидел на веранде, и один парень привел к кузнецу лошадь, которой поранил левую заднюю ногу, пытаясь подковать ее сам; лошадь вырывалась, лягалась и отчаянно ржала при каждом прикосновении к больной ноге, в конце концов ее решили связать и, может быть, даже повалить, чтобы снять подкову, но тут он поднялся, вошел в кузницу, положил руку на шею лошади и что-то сказал ей, а потом привязал уздечку к кольцу, поднял копыто, снял подкову и снова поставил ее. Кузнец тут же предложил ему постоянную работу, а он даже не ответил, снова поднялся на веранду и сел, потом, в воскресенье, он снова сидел в церкви на последней скамье, чтобы выйти первым, пока никто не успел заговорить с ним. Потому что они не могли понять его сердца.
- Солдатская награда - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собор - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- Рассказы - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 9 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 3 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 1 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Сарторис - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Дым - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Зима тревоги нашей - Джон Стейнбек - Классическая проза