Притча - Уильям Фолкнер
- Дата:21.10.2024
- Категория: Проза / Классическая проза
- Название: Притча
- Автор: Уильям Фолкнер
- Просмотров:0
- Комментариев:0
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уильям Фолкнер
ПРИТЧА
Моей дочери Джил
СРЕДА
Когда в казармах, и размещенных вокруг города лагерях горны затрубили подъем, большинство горожан уже давно не спало. Им было не нужно подниматься с соломенных тюфяков на убогих койках в их тесных жилищах, так как почти никто, кроме детей, даже не смыкал глаз. Сплоченные общим страхом и тревогой, они всю ночь безмолвно теснились у тлеющих жаровен и камельков, потом темнота наконец поредела и занялся новый день тревоги и страха.
Один из тех знаменитых негодяев, что впоследствии стали у Наполеона маршалами, набрал полк в этой местности, в сущности, сформировал его лично, привел к присяге Императору и вместе с полком стал одной из ярчайших звезд в том созвездии, что некогда охватывало зловещим предзнаменованием полнебосвода и опалило лучами половину земли. Отсюда же набирались почти все свежие пополнения, и теперь, поскольку большинство стариков было ветеранами этого полка, а дети мужского пола — его будущими солдатами, все здешние жители принимали случившееся близко к сердцу, не только родители и родственники обреченных солдат, но и те отцы, матери, сестры, жены и невесты, чьи сыновья, братья, мужья, женихи не попали в число обреченных лишь благодаря случайности — и слепому везению.
Отзвуки горнов еще не успели стихнуть, а перенаселенные трущобы уже извергали своих обитателей. Лучше всего это было бы видно французскому, английскому или американскому (а при особой отваге и удаче даже немецкому) летчику: людской поток струился из лачуг и квартир в улочки, переулки и безымянные тупики, они вливались в улицы, и струйки превращались в ручьи, ручьи в реки, и в конце концов казалось, весь город потек на Place de Ville[1] по бульварам, сходящимся к ней, будто спицы к втулке, заполнил ее, а затем под давлением собственной, все нарастающей массы безотказной волной прихлынул к неприступному входу в отель, где трое часовых из трех союзных армий стояли у трех голых флагштоков для подъема трех соцветных флагов.
Здесь люди увидели первые подтянутые войска. Это был отряд гарнизонной кавалерии, он уже перекрыл широкий главный бульвар, ведущий от Place de Ville к старым воротам былой восточной стены, и выжидал, словно шум этого прилива был еще до начала слышен в спальне самого мэра. Но толпа не обращала внимания на кавалерию. Она все прибывала, замедляла ход, останавливалась из-за собственной скученности и лишь чуть заметно шевелилась, колыхаясь, растерянно и терпеливо глядя в становящемся все ярче свете на дверь отеля.
Потом в старой крепости над городом выстрелила утренняя пушка; тут же невесть откуда возникли три флага и поднялись по трем флагштокам. Когда они появились, стали подниматься, достигли верха и неподвижно повисли на миг, был еще рассвет. Но затрепетали они на первом утреннем ветерке, уже сверкая тремя общими цветами — красный знаменовал собой мужество и гордость, белый чистоту и верность, синий — правду и честь. Пустой бульвар позади кавалерийского отряда внезапно заполнился солнечным светом, и длинные тени всадников упали на толпу, словно кавалерия атаковала ее.
Однако это толпа наступала на кавалерию. Людская масса не издавала ни звука. Почти спокойная, она была неодолимой в слиянности своих хрупких частиц, подобно каплям в волне. С минуту кавалерия — там находился офицер, но, судя по всему, командовал старшина — ничего не предпринимала. Потом старшина что-то выкрикнул. Это была не команда, потому что солдаты не шелохнулись. Собственно говоря, этот звук был ни на что не похож, невнятен: тонкий, жалкий крик прозвучал на мгновенье в воздухе подобно слабым, беспричинным, мелодичным крикам невидимых жаворонков, парящих высоко в небе. Но вслед за ним раздалась команда. Только было поздно; толпа уже напирала на военных, неудержимая в своей пассивной и несгибаемой смиренности, она несла свои хрупкие кости и плоть под железо подков и сабель с почти отрешенным, кротким и безразлично-презрительным равнодушием, подобно мученику, выходящему на арену со львами.
Еще минуту кавалерия держалась. И не расступилась даже потом. Она лишь стала пятиться, будто ее целиком подхватило и понесло: выкаченные белки осаженных лошадей, негодующие, злобные лица всадников, рты, зияющие в тщетных криках из-под занесенных сабель, плыли назад, словно останки воинов из разрушенного дворца, замка или музея, несомые потоком, снесшим до основания каменные склепы их славного уединения. Потом офицер высвободился. С минуту казалось, что движется он один, потому что только он был неподвижен над толпой, которая разделялась и обтекала его с обеих сторон. Потом он и в самом деле тронул коня, не ослабляя поводьев, резко направил его сквозь струящуюся толпу; под конем кто-то вскрикнул — послышался женский или детский, возможно, мужской, от страха и боли высокий, будто у евнуха, голос — когда офицер, пришпоривая коня, лавировал и вился в людском потоке, не уступающем дороги, а принимающем всадника, как вода принимает плывущий челн. Потом он скрылся. Убыстряя движение, толпа хлынула на бульвар. Она оттеснила кавалерию и все прибывала, запруживая поперечные улицы, как река в наводнение свои притоки, и в конце концов бульвар превратился в сплошное бурлящее, безгласное озеро.
Еще до этого появилась пехота, она зашла от Place de Ville в тыл толпе задолго до того, как скрывшийся офицер смог бы доложить дежурному по гарнизону, тот отправил бы связного, тот вызвал бы посыльного, тот оторвал бы от бритья и умывания адъютанта, тот разбудил бы мэра в ночном колпаке, а тот позвонил бы или отправил курьера в крепость к командиру пехотного полка. Это был целый батальон в полном вооружении, но без ранцев, он шел за легким танком сомкнутой походной колонной, танк с закрытыми, будто перед боем, люками раздвигал толпу как снегоочиститель, оттесняя ее на тротуары, идущая следом пехота разворачивалась в две параллельные шеренги, и вскоре весь бульвар от Place до старых ворот снова был пуст и с обеих сторон его ограждали тонкие линии сомкнутых штыков. В одном месте за штыковым барьером поднялась легкая суматоха, но дальше она не перекинулась, и лишь стоявшие рядом знали, что там что-то происходит или произошло. И когда сержант одного из взводов подлез под сомкнутые штыки, то не обнаружил ничего особенного: просто молодая женщина, почти девочка, изможденная и бедно одетая, потеряла сознание. Никто не пытался ей помочь: едва прикрытая ветхой одеждой, запыленной, словно после долгого пути пешком или на попутных телегах, она лежала в тесном, как могила, пространстве, которое ей освободили, позволяя упасть и, если угодно, умереть, те, кто для этого явно не давал ей места стоять и дышать, все безучастно смотрели на нее, и никто не хотел сделать первого шага. Его сделал сержант.
— Хоть поднимите ее, — злобно сказал он. — Унесите с улицы, чтобы не затоптать.
После этих слов к ней подошел один человек, но, едва они с сержантом нагнулись, женщина открыла глаза; она даже пыталась содействовать сержанту, поднимавшему ее не грубо, лишь в раздражении глупостью и бестолковостью гражданских во всех делах, особенно в этом, из-за которого он не мог вернуться на свой пост.
— Чья она? — спросил сержант.
Никто не ответил. Вокруг были лишь молчаливые, настороженные лица. Сержант, видимо, и не ждал, что ему ответят. Он оглядывался по сторонам, хотя явно видел, что женщину не вынести из толпы, даже если кто-то и предложит свои услуги. Грузный, усатый, как сицилийский разбойник, мужчина лет сорока, с нашивками за походы и безупречную службу на трех континентах и в двух полушариях, украшавшими мундир, национальный престиж которого Наполеон принизил сто лет назад тем же, чем Цезарь принизил престиж римских войск, а Ганнибал — безымянных столпов своей славы, муж и отец, которому подошло бы (и он бы не отказался) сторожить бочки с вином на парижских рынках, будь он и парижские рынки выведены на сцену в другом спектакле, он снова взглянул на женщину, снова заговорил, обращаясь только к ней, и тут же умолк, еле сдерживая ярость. Снова окинул взглядом сдержанные лица.
— Неужели никто…
— Она голодная, — послышался голос.
— Ясно, — сказал сержант. — У кого-нибудь найдется…
Но подошедший уже достал из кармана и протягивал горбушку хлеба. Она была грязной и даже чуть теплой. Сержант взял ее. Однако, когда он протянул хлеб женщине, та поспешно отказалась, торопливо озираясь с испугом в лице, в глазах, словно бы высматривая, куда убежать. Сержант сунул хлеб ей в руку.
— Возьми, — отрывисто сказал он с грубоватостью, в которой сквозила не черствость, а лишь раздражение, — поешь. Хочешь не хочешь, а придется постоять, посмотреть на него.
Но женщина снова не взяла, отвергла хлеб, стыдясь не подаяния, а голода. Казалось, она силится оторвать взгляд от хлеба и знает, что не сможет. И хотя стоящие вокруг смотрели на нее, она все же сдалась. Взглядом, всем телом она сводила на нет словесный отказ, глаза ее уже поедали хлеб, прежде чем рука протянулась и взяла, выхватила его у сержанта; прикрыв горбушку ладонями, словно пряча ее от грабителя или свой голод от тех, кто смотрел на нее, она поднесла хлеб ко рту и стала глодать, словно грызун, в глазах ее над ладонями с хлебом непрерывно мерцало — не потаенно, не скрытно, лишь тревожно, настороженно, мучительно — какое-то чувство, оно разгоралось, угасало и вспыхивало опять, будто раздуваемый уголек. Но в себя она пришла, и сержант уже поворачивался, собираясь уйти, как вновь послышался тот же голос. Принадлежал он, несомненно, тому человеку, который предложил хлеб, однако если сержант и заметил это, то не подал виду. Но теперь он явно заметил, что ему совсем не место здесь — даже не просто во Франции, а в сорока километрах от Западного фронта в эту, да и любую другую среду второй половины мая 1918 года, — это был мужчина не столь уж молодой, скорее моложавый, и не только по контрасту с другими, среди которых (или, вернее, над которыми — таким он был рослым, статным) непринужденно стоял в линялой спецовке, грубых брюках и потертых башмаках, крепкий, прямой, похожий на дорожного рабочего или штукатура; и поскольку он находился здесь, то, видимо, был освобожден от военной службы под чистую еще до пятого августа 1914 года, хотя на забракованного он походил мало, и если сержант заметил или подумал это, то выдать его мысль мог лишь быстрый взгляд. Первые слова этого человека предназначались сержанту; теперь сержант был в этом уверен.
- Солдатская награда - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собор - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- Рассказы - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 9 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 3 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 1 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Сарторис - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Дым - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Зима тревоги нашей - Джон Стейнбек - Классическая проза