Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странным показался ему этот совершенно бесцельный выход на улицу. Он постоял у подъезда, с любопытством осмотрел свою Малую Морскую, точно впервые ее видел. Она, оказывается, очень людна и бойка, отметил он и пошел к Невскому проспекту. Было солнечно, но холодно. На тротуаре, у самых стен, белела узкая полоса незатоптанного инея. По-осеннему гулко раздавались звуки — стук колес и звон подков.
Невский гремел, звенел и кипел, казалось, тоже бесцельно и праздно. Люди шли и ехали куда-то просто так, чтобы только взбодриться уличным шумом и подышать морозным воздухом ясного ноябрьского дня. Не верилось, что они движутся по определенным направлениям, понуждаемые какими-то делами. Не верилось, что сотни полицейских и жандармских агентов шныряют сейчас по городу, высматривая и разыскивая нарушителей порядка империи.
Он миновал Гостиный двор и остановился переждать сплошной поток экипажей, сворачивающих с Невского на Садовую. Странное ощущение безнадобной свободы не оставляло его. Он не знал, куда себя девать. Как можно прожить весь день без работы, без дружеского разговора? До вечера еще далеко, а раньше вечера никого из друзей не встретить. Чем заняться? Как чем? Зайди вот в Публичку и почитай что-нибудь благотворное. Тургенева, например. Давно не читал его упоительных рассказов, пахнущих земляникой. Вот и выдалось время.
Он пересек Садовую и завернул было в Публичную библиотеку, но тут же понял, что читать сейчас, когда у Синегубов вот-вот должны появиться жандармы, не сможет. Надо все-таки разыскать кого-нибудь из друзей, решил он. В штаб-квартире теперь, конечно, никого нет. Пойти на Выборгскую к Чарушину и Кувшинской? Днем их на месте не застанешь. У Низовкина, как не стало там Сердюкова, редко кто бывает… Ба, перед тобой ведь черкесовское заведение! В читальном зале наверняка сидит кто-нибудь из твоей братии.
Он перебежал через проспект, вошел в книжный магазин Черкесова. Хотел сразу подняться по лестнице в читальный зал, но, глянув на людей, стоявших у прилавка, увидел среди них Клеменца. Узнал его по сутуловатой спине, мятой рыжей шляпенке и ветхому пледу, свисавшему с одного плеча. Подошел, встал рядом. Клеменц листал какую-то книгу.
— Приветствую, — сказал он, не повернув головы.
— Чем так увлекся? — сказал Кропоткин.
— Прелюбопытная вещь. Забелин. «Домашний быт русских царей».
— Да, тебе это надо знать, исследователю русской истории.
— Да и тебе не мешает поинтересоваться. Быт царей ты знаешь, да только современный, а тут шестнадцатое и семнадцатое столетия.
— Почитаем, но пока оставь Забелина — ты мне очень нужен.
Клеменц положил книгу на прилавок, взял Кропоткина под руку и отвел к стене, к длинному кожаному дивану. Они сели.
— Что на Шлиссельбургском тракте? — спросил Кропоткин. — Не слышал?
— Я только что от Синегубов. Не утерпел, забежал.
В магазин вошел Феофан Лермонтов с каким-то розовым юнцом. Вошел, снисходительно кивнул головой бывшим своим сообщникам и гордо проследовал мимо.
— С адъютантом все теперь ходит, — сказал Клеменц. — Генералом ведет себя в своем кружке. Хорошо, что мы избавились от него.
— Синегубы приготовились? — спросил Кропоткин.
— Да, прибрались. Книги и брошюры унесли и запрятали рабочие. Опасные бумаги сожжены. Сергей и Лариса проживают легально. Так что нет ничего страшного.
Лермонтов постоял с полминуты у прилавка, что-то сказал «адъютанту», подошел к дивану и сел.
— Как поживаете, господа? — спросил он.
— Вашими молитвами, — ответил Клеменц.
— Собираетесь, говорят, в народ?
— Да ведь кто как.
— Все готовитесь просвещать мужиков?
— Все готовимся. А каковы ваши дела?
— Тоже идем в народ, но с другой целью.
— Не подпалили еще Россию? Может, она уже пылает? Вы еще весной прошлого года говорили, что крестьянство так накалено, что поднеси спичку — и вспыхнет восстание. Не пробовали подносить-то, не вспыхивает?
— Напрасно иронизируете, книжники. Восстание не за горами.
Подбежал розовый юнец.
— Ничего подходящего не подобрал, Феофан Никандрович. Вот «Бесы» как-то залежались. Взять?
— Этого еще не хватало! — возмутился Лермонтов. — Может быть, Стебницкого предложишь, Писемского? Впрочем, дай-ка сюда. — Он взял книгу и начал ее листать с середины. — Тут есть одно любопытное место, одна фраза Верховенского. Очень любопытная, к вам, Петр Алексеевич, относится. В какой же это главе? Ага, вот в этой. Сейчас найдем фразочку. Вот она. Послушайте, князь, прямо о вас. «Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят, вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен!» Каково сказано, а?
Кропоткин встал:
— Но демократ, когда лезет в аристократию, смешон. Идем, Дмитрий.
Клеменц вытянулся перед Феофаном:
— Честь имеем, ваше превосходительство!
Они вышли на проспект.
— Что он к тебе так? — сказал Клеменц. — У тебя ведь не было с ним столкновений.
— Было одно. Прошлой зимой. В Михайловском саду. Вот он и нашел случай уколоть.
— Но ты не остался перед ним в долгу, отпарировал. Куда мы идем?
— Ко мне. Прочти мою записку. Не терпится знать, как ее примет общество.
— Хорошо, посмотрим, что ты нам предначертал.
Клеменц мерз в легком пальтишке, горбился, кутался в обшарпанный плед, и Кропоткин, неловко чувствуя себя в енотовой шубе рядом с зябнущим другом, прибавлял шагу, чтоб поскорее довести его до моста и согреть горячим чаем.
Дмитрий не имел никаких вещей, кроме того, что носил на себе. Не имел он и сколько-нибудь постоянного угла, спал у кого-либо из друзей, где заставала его поздняя ночь. Только прошлой весной прожил некоторой время на одном месте — в Клочках у Кравчинского. Домашний уют не только не привлекал его, но, кажется, даже стеснял. Кропоткин всегда рад был приютить его в своей приличной квартирке, но упрямый бродяга редко у него заночевывал.
— Ну сегодня-то я никуда тебя не отпущу, — сказал Кропоткин, когда они вошли в теплую чистую комнату, только что Лизой убранную, со свеженатертым паркетом.
Они насладились крепким, душистым чаем (чай Кропоткин брал только в лебедевском магазине «Кяхта»), и Клеменц взялся за рукопись.
Он сидел на кушетке, читал, а Кропоткин сновал из угла в угол, нетерпеливо ожидая его замечаний. Но Дмитрий долго ничего не говорил, только изредка хмыкал, улыбался, покачивал головой. Автор волновался, курил папиросу за папиросой, шагал уже быстро и нервно. Наконец не выдержал загадочного, усмешливого молчания друга.
— Ну что? — сказал он, остановившись. — Не приемлешь?
Клеменц отложил рукопись, отвалился к спинке кушетки и закинул руки за голову.
— Да, картина будущего общества прекрасна! — сказал он, мечтательно улыбаясь. — Никакого государства, никакого правительственного вмешательства в дела общины и в личную жизнь человека. Упраздняется частная собственность. Все живут и трудятся равно. По принципу свободного соглашения. Прекрасно!.. Ну а что, если соглашение нарушается? Что, если я, согласившись на какую-то работу, потом откажусь?
— Ты не откажешься, потому что тебе нужна будет пища и одежда, а община этого не даст, раз ты не станешь пополнять ее запасы.
— Значит, розгу рабовладельца заменит кусок хлеба? Но у нас и теперь не розгой заставляют работать, а тем же куском хлеба.
— Теперь работник отдает все силы, чтобы прокормиться, — сказал Кропоткин, — а когда все население возьмется за производительный труд и лишь за счет такового будет жить, человеку не понадобится трудиться больше трех-четырех часов в сутки. При таких условиях труд станет жизненной потребностью. Кто же захочет отказываться от своих потребностей? Фурье был прав — в человеке заложено влечение к производительной работе. Эту естественную человеческую страсть исказило, вернее, убило уродливое социальное устройство.
Клеменц задумался.
— Да, человечество ухитрилось исказить не одну эту страсть, но и все другие, — сказал он и, взяв рукопись, стал читать дальше.
А Кропоткин опять шагал по комнате, думая теперь об искажении человеческих страстей. В самом деле, все они претерпели поразительную деформацию с тех пор, как первая кучка выделившихся людей отринула труд и отгородилась от своих собратьев. У них, выделившихся, утративших трудовое влечение, непомерно разрастались другие их влечения. Разрастаясь, искажались, искусственно возбуждались, гипертрофировались. У тех же, на кого легли все тяготы жизни, страсти, самые естественные, постепенно отмирали, подавленные гнетом, а труд переставал быть природной человеческой потребностью, терял всякую привлекательность и казался божьим наказанием, и только теперь пробуждается сознание порабощенных, и они мало-помалу начинают понимать, что муки людские не вечны и созданы не всевышним, а земными владыками, что власть сильных мира сего тоже не вечна, что от нее можно, объединившись, освободиться… Размышление прервал Клеменц.
- Пасторский сюртук - Свен Дельбланк - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Черный буран - Михаил Щукин - Историческая проза
- Пролог - Николай Яковлевич Олейник - Историческая проза
- Екатерина и Потемкин. Тайный брак Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Код белых берёз - Алексей Васильевич Салтыков - Историческая проза / Публицистика
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Даниил Московский - Вадим Каргалов - Историческая проза
- Повесть о Верещагине - Константин Иванович Коничев - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Карта утрат - Белинда Хуэйцзюань Танг - Историческая проза / Русская классическая проза