Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И неминуемо следовали за этими часами, происходили из них настроения сокровенные. Они сокровенны потому, что входят в сознание лишь отчасти, чуть-чуть, почти, мельком: это – настроения непостижимые и восторгающие, чувства предвидения, предвкушения, предсказания, прозрения и проницания, минуты ожидания и гадания, чаяния и чуяния, часы, которые не открываются и не сообщаются въявь, лицом к лицу, а только дышать на человека, видятся в отсвете, в тени и слышится ему в отголоске, в отзвуке; и шепот этот и тени эти неизвестные, но вещие, не отвечающие, но обещающие. Это те душевные состояния, которые являют только небольшой просвет в тайное, недоступное для человеческого сознания и тем глубже внушают чувство ничуть не объявленной тайны, беспредельной, неведомой и невидимой тьмы! Это – и те непредвиденные молнии, сияния и радуги, неслыханны возгласы, громы и хоры, которые тем мгновеннее меркнут, чем ярче и лучезарнее, или звонче и громогласнее возникли. Таковы меры Надежды и Мечты в отличие от миров Наличности и Осуществления.
<…> Так в поэте все углублялось сознание того, что, пока он человек, ему нельзя не встречаться с множеством неведомого. И это неведомое есть или просто еще непознанное человеческим разумом, или познаваемое лишь для исключительных состояний сознания людского, или же наконец непознаваемое для какого бы то ни было частного сознания или ощущения, но без этого непознаваемого ему также нельзя ничего ни помыслить, ни почувствовать. В самом деле, когда наблюдение и разумение предметов познавали доступные и познаваемые для них представления, всюду изыскивалась их связь, единство, какими они находились за раз, совместно, или возникали одно за другим, последовательно. У всякого явления искалась причина, которая, присоединяясь к одной части предмета, составила целое, таков простейший математический вид причинности, от которых все другие виды причинности отличаются лишь недостатком составных, слагающих частей. И вот в этом-то исследовании разумному наблюдению и опыту пришлось дойти до чего-то никак непознаваемого и в самом познании. Искание причин во времени, изыскание единства составных частей всякого предмета привело к признанию неизвестной первопричины, ибо непонятным остается возникновение второй единицы, первого движения из первой, одной недвижной единицы, и тем более безысходен вопрос о происхождении первой единицы. – С другой стороны, из первого сознания, что есть теперь и здесь «я» и «другое», а другое есть первое и есть второе.
И. Коневской
Параллели между Фетом и Тютчевым
Смерть – Тютчев воображал себе смерть гораздо недосказаннее, как-то теплее и вдумчивее. В удивительных строках по поводу заразы «Mal’aria» в воздух римской Кампаньи почти въявь предстает перед душой некий переход сознания в жизнь более вольную, свежую и тайнозрительную путями неведомо прекрасных благоуханий роз, теплого ветра и радужных лучей вод источника «прозрачных как стекло»[51]. Так же, как и в тех чуть слышно и светло шелестящих, как зябь листвы, звуках, просящих «зарыть его в траве густой»[52], здесь с редкой нежностью и истинностью передано объединение с какой-то великой, верить хочется, что необъятно великой струей, а через нее более широкое сообщение скоротечных, зыбучих явлений, одушевленных этой струей. Так и видно, как беспредельная сила обуевает личное сознание лишь с тем, чтобы развеять его по всем цветам дольних, преходящих созданий. Жизнь в этой силе – плавание далее в мировом океане, не-божественный сон в какой-то отрешенной бездне, где совершается великое прозрение сумерек, которое пока в человеке удержан был в гранях личности, становилось «часом тоски невыразимой»[53]: «все – во мне и я во всем»[54].
Вдохновение Фета – вечер, ночь, рассвет, море, весна, зима. Ему чужды утро, и открытый день, лето, осень. Воскресение жизни весной – для него торжество бессознательной силы, слепой воли, эта сила не то бесконечное бытие, которое она искала в ночи и в море? Для Тютчева же в весне – венец той же жизни божески всемирной, которая есть и «пылающая бездна ночью»[55].
Вообще для Фета весна – край ее, самое жгучее ее «буйство»[56] воли к жизни, самое упоительное самообольщение, заблуждение ее, которое всегда должно разрешиться, завершиться исчезновением в отрешенных звездных безднах, хотя и возобновляется вовеки[57].
Насколько у Фета мироздание в яркий солнечный день и вся пластика и все те животные процессы природы представляются великим, богатым, но зыбким плавучим призраком, настолько для Тютчева образцовое, единственное в своем роде всякий образ и трепет земли полон какой-то достоверности и, в строгом смысле – истины. Вот хотя бы изображение радуги – самого обольстительного и призрачного из явлений природы, какая в нем сила признания и убеждения: несмотря на то, что ясно сознается – «оно дано нам на мгновение»[58] – человек весь устремляется к нему, так сказать, верит в него, когда она уходит, это то же, как если «уйдет всецело, чем ты и дышишь, и живешь»[59]. Радуга в глазах поэта приобретает необычайную осязательность и самобытность. Из веры в преходящее, соединенной с верой в бесконечное, проистекает и несравненное, не имеющее себе равного ни у одного русского поэта, солнечное освещение в поэзии Тютчева, не исключая античного солнца Майкова, более декоративного или исключительно ясноутреннего. Тютчев любит солнце в его зените, в минуты самого широкого его распространения. Фет любит только великолепие, блеск, звон, пресвещение и преизбыток багряных и золотых отливов заката, а потом погружается в глубоко синий ночной сумрак и мерцание звезд. В дне он любит больше всего растворяющее тепло, от которого млеешь, до того, что «пропадает от тоски и лени», «сердце ноет, слабеют колени»[60]. И в этом жару и воспалении он растапливался до тысяч пор, пока в изнеможении душа не просила опять сумрачного покоя ночи, ее влажного упоения. Так проходил через солнечные дни, ослепленный, закрыв глаза от неги. Недаром в Италии он не мог петь, только «дышать»[61].
Тютчев же вдохновлялся самим светом дня, прямо и зорко созерцал славу ясных и ярких небес, лазурь. Он влюблен был в час южных дней и их сияющие воды. Так, единственный из русских поэтов, он гордо и свободно взглянул в лицо даже божескому полдню – не в тех строках, где, как у Майкова, ощущена только дремота великого Пана и полдень на взгляд человека еще «мглист»[62]. Нет, торжество и неприступное величие полуденного света неподражаемой свободой явлено в тех строфах, где вызвано именно сопоставление «дольнего мира»[63], в этот «час полусонного и лишенного сил»[64], с «тем всемогуществом, которым обладают «выси ледяные»[65], когда они «играют с лазурью неба огневой». И божества эти для поэта – «родные»[66].
Вообще, солнце, типично южное солнце у Тютчева – обаевает безбрежным горизонтом своего волнения, свободой своей игры; оно непреложное средоточие жизни; в нем есть также строгий бронзовый отлив и слегка темнеющее от яркости света сияние. У Фета солнце слишком сладостно-золотистое, застлано какой-то белесоватой дымкой, вследствие недостаточной остроты и прозрачности взора. Опять-таки оно появляется как откуда-то льющийся блеск лучезарного весеннего призрака.
Родственно знакомо Тютчеву также летнее волнение жара, полдень и послеполуденная пора года, когда «солнце нижет лучами в отвес»[67] исчезать в «море душистой тени»[68] «густолистого леса»[69] … Но Фет в это время пел «под липою густою», куда «полдневный зной не проникал»[70]. Тютчев же смело и легко приобщался к порыву природы в «летних бурях»,[71] переживал восторг рокового предвестия гибели года; под этими теплыми, скрывающими солнце, в просветах грозных туч небесами. Этот восторг так широко и больно выразился в том наблюдении, что
«…кой-где первый желтый лист, —Крутясь слетает на дорогу»[72].
Бесконечная сущность у Тютчева – если она признается истинно-сущей во всех явлениях, и только в них, то она может мыслиться бесконечною лишь поскольку она есть бесконечное множество всех явлений, иными словами – бесконечное пространство и время. Но это одно сопоставление понятий включает в себя внутреннее противоречие. Всякое явление, которое, если дано, предполагает пространство, и время, предполагает, иными словами, нечто внешнее, относительно него: без этого внешнего, чему оно является, без подлежащего явления, само явление не может быть, возникать. Итак, бесконечность явлений, что то же – бесконечное пространство и время означало бы такое состояние, в котором нечто бесконечное не могло бы быть без внешнего к нему конечного; это было бы безусловное поставленное для ближайшей необходимости бытия в зависимость от условия, беспредельная ограниченность.
Таким образом, самое понятие о бесконечном множестве ограниченных предметов содержит внутреннее противоречие. Множество ограниченных предметов не может быть бесконечно. В этом – несостоятельность учения о Бесконечности, как только о Целом пространственных и временных единиц, то есть чистого пантеизма, к которому ближе всех был Спиноза, а еще ближе некоторые философствующие приверженцы точной науки нашего времени, например, Тэн, да и Гюйо и Ницше[73]. Но столь же несостоятельно и понятие бесконечности как только бытия внепространственного и вневременного, перед которым весь мир предельный, то есть вышедший из разделения между «я» и «не-я» – ничто, пустой обман. Это учение кантовской критики и шопенгауэровского буддизма. Здесь противоречие еще легче вскрыть. Прежде всего мы ощущаем себя только коль скоро у нас есть мир внешний: будь этот мир – даже временный обман, надо знать причину, по которой возник этот обман.
- Полное собрание стихотворений - Федор Тютчев - Поэзия
- Звездная поэзия. Сборник стихов - Михаил Жариков - Поэзия
- Том 1. Стихотворения - Константин Бальмонт - Поэзия
- Том 4. Письма 1820-1849 - Федор Тютчев - Поэзия
- Стихи - Илья Кормильцев - Поэзия
- Ненормальные стихи - Пиня Копман - Поэзия / Прочая религиозная литература
- Письмо самому себе: Стихотворения и новеллы - Борис Нарциссов - Поэзия
- Шлюзы - Ксения Буржская - Поэзия
- Стихотворения и поэмы - Михаил Луконин - Поэзия
- Я – дерево, которое костёр - ОЛС - Поэзия