Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переворачиваем, если угодно, и мы себя сами. От рухнувшего, от просыпавшегося песком зла — к песочку, к струящемуся, к насыпающемуся мелкой горкой добру.
Туда-сюда...
— Заблудился я в ваших коридорах. Извините, — говорю я, как только Иван Емельянович со мной поравнялся.
— Да-да. Выход там, — показывает врач.
Чтобы не быть ошибке, Иван Емельянович даже идет проводить меня до угла; вежливость. Шагов двадцать. Тем самым возвращаясь вновь в отделение тихих, мы пересекли черту в обратном направлении — и я вижу, лицо врача мягчеет. Взгляд добр. Подкова рта еще не выгнулась в улыбку, но уже распрямилась в линию, потеряв скорбь.
Мой голод ожил возле наших палаток. В булочной хлеб дешевле, но туда надо сделать стометровый крюк, а я устал, день на ногах.
— Эй, покупай!.. Почему не покупаешь?
Это не мне — голоса возле соседней палатки, где фрукты и овощи: бойко торгуют, весело! Когда товар хорош, продавцы возбуждены, радостны — истинные восточники, они и сами стараются быть в тон и в цвет с красивым прилавком. Молодцы!.. Но словно бы напряженность (я вдруг чувствую) висит в воздухе.
— Почему не покупаешь?..
Возле лотка с овощами замер нерешительный общажник, это Гурьев. (Инженер. В прямом, а также в переносном смысле.) Стоит, хлопает глазами.
Кавказец-продавец с размаху воткнул перед ним нож в деревянный стол. Звук резкий. (Может, кого из кавказцев все-таки побили?) Напряженность материализовалась: вбитый с маху нож засел в дереве стола — подрагивает и бьется. Дребезжит.
Продавец (его голос) заметно агрессивен:
—...Ты правда инженер? А что ж так испугался? Ножа испугался?.. Да я его просто воткнул, чтоб посмотреть.
Подмигивает своим, кавказцам:
— Я подумал, не забыл ли я его дома.
Смех.
— Я не испугался, — неловко (и отчасти растерянно) объясняется Гурьев, на людях безлик и сер. Из 473-й. С вынутой из кармана авоськой (по пути с работы, жена велела!).
Воткнутый нож дребезжит. Наш инженеришка хочет показать, что он в порядке, но тем зримей, тем заметней его растерянность.
— Испугался, испугался, дорогой!.. Бледный, смотри какой. Лоб совсем бледный стал — белый!
Трое кавказцев (стоят у лотка) забавляются его испугом. Но смеются они тоже с некоторой напряженностью. На них словно давит некий известный им факт. (Кого-то побили?..)
— Да погоди, не спеши! посмотри, дорогой, какие баклажаны! Ты никогда в жизни таких не видел!
— Цена... Цена не подходит, — мнется, хочет уйти. И в то же время Гурьев уйти не в силах. (Я почувствовал себя на его месте.)
— А я сбавлю цену. Сбавлю. Не торопись!.. Нельзя так пугаться ножа, я его просто вынул, хотел посмотреть.
Все трое опять засмеялись. И (типично!) стоявшие там и тут покупатели, в основном наши общажники, тоже в подхват развеселились. Женщины и мужчины, пестрый люд, смеются — забавно, забавная шутка! Разве, мол, мы не знаем, что шутка!.. А он стоял, улыбался. Да, да, этот клятый инженеришка, мое прошлое, моя боль, полупридуманный страдальческий тип, который во мне столько лет молча отыгрывался, — теперь он им всем улыбался. Ему нет перемен. Вечный. С длящейся мукой на лице. Не столько, отметим, мукой страха, сколько мукой неожиданности с ним (и с нами всеми) происходящего. С мукой неготовности (мукой неспособности себя ни скрыть, ни открыть), он — улыбался. То есть хотел и старался улыбаться. Уж это его старание! Эта улыбка... (Я — лет тридцать назад.) Сколько ж тебе лет, Апулей, ау, Вероника, сколько же прошел твой осел! Кто знает, может, ради той давней боли человек и начинает сочинять повести. Из той боли. Что в свою очередь, оттеснив и переоформив, но так и не сняв боль, приводит к тому, чем и кем человек стал. Переменчивые в житейских кармах, мы еще переменчивее в наших перевоплощениях... Кавказцы смеялись, нож все еще дребезжал, уже тише, мельче.
И Гурьев, под звук, под мелкое дребезжание, все мялся на ватных, на застоявшихся ногах. Хотя бы без этой жалковатой, не дающейся ему улыбки — не мог я ее видеть, а ведь видел, смотрел. И (тонкость!) я не уверен, что на моих губах в ту минуту не плавало точное подобие его улыбки, остаточная интеллигентская мимикрия под всех. Сколок улыбки той давней поры.
— Я пойду. Не... не подходит цена, — говорит наконец инженер Гурьев и уходит.
И еще машет зачем-то всем нам, смеющимся зевакам (всему человечеству), машет рукой — мол, так надо. Мол, он что-то вспомнил. Улыбка, и этот как бы с оправданием (и, конечно, тем меньше оправдывающий) невнятный взмах рукой российского интеллигента, кто его не знает. Уходит. Ушел.
Вернувшись в общагу, сую в карман нож. Почти машинально, то есть не обдумывая и даже не пытаясь соразмерить степень набежавшей тревоги. (Тот, воткнутый в стол нож, дребезжащий, еще дергался в моих глазах.)
У Конобеевых на кухне замечательный набор ножей — покрутив в руках тот и этот (машинально перебирал их), выбрал все-таки свой. Тот, которым чистил картошку и к которому привычна рука. На всякий случай. (Агэшник достаточно автономен, чтобы не уповать на милицию.) Конечно, нож ни к чему. Но если меня станут стращать, я тоже постращаю. Он вынет — я выну; и тихо разойдемся с миром (и еще, пожалуй, с уважением друг к другу).
Нож заедает, открывается нажатием кнопки; с грубоватым щелчком. В давних кочевьях я где-то его позаимствовал, чтобы удовлетворять свою почти чувственную любовь к арбузам. Люблю их по осени есть прямо на улице, покупаю, сажусь, где придется, стелю под арбуз газету и неспешно съедаю его целиком, долго-долго поплевывая косточками: философ... А-а, вот о чем в ту минуту подумал: нож, мол, взял в карман не для себя — для своего «я». Подумал, что когда-то и мое «я» было унижаемо. В сером инженерском пиджачке.
Та униженность давно изжилась, но и ослабев, она продолжала давить на расстоянии: как закон тяготения. Я даже силился в себе воссоздать (на вмятинах моей многажды линявшей психики) болезненно-обидные сценки из прошлого. Сценки и случаи, уже оптом забытые — стершиеся настолько, что не помнились. Но ведь были.
За плавленым сырком, за дешевой колбаской, еды в доме никакой... и, конечно, опять мимо их палаток. (КИОСК, написано на одной из них крупно.) Еще не сумерки.
К прилавкам я подошел с вдруг возникшим желанием дать им (продавцам) определиться в агрессивном ко мне чувстве. Вот и овощной лоток. Вот он. Очень могло быть, что мне захотелось их (и себя?) слегка спровоцировать. Как бы на пробу. Но нет: полуседой мужик за пятьдесят их мало интересовал. Они не задирались. Не покупаешь — посмотри товар! Посмотри, полюбуйся — они, мол, не против... Пожалуй, они даже отыграли задним числом прошлый инцидент, посмеявшись, но теперь не над общажником, не надо мной, а над одним из своих, кто за прилавком. Смеялись над молодым кавказцем, мол, не умеет считать до миллиона и потому считает до тысячи, зато долларами!.. Вполне могло быть, что отыграли. Восток дело тонкое.
Я прикупил там и тут еды, вернулся спокойный. Я поел. Я был дома. А тот жалкий инженеришка, боль, стаял на нет в моем сознании. (Как комок снега. Как небольшой.)
Подумал, не позвонить ли Викычу, поболтать перед сном. Или уж сразу пристроиться на весь вечер в кресле. И чтоб с книжкой какой-никакой. И чтоб душа...
Не скажу толкнуло, но словно бы с легким вечерним чувством меня повело к дверям — я иду. Иду подышать первым ночным воздухом.
Чувство вины вдруг наваливается на меня из ничего (из этого сладкого ночного воздуха). Такое бывает; и обычно неясным образом связано с братом Веней. Я перед ним не виновен, это несомненно — но несомненно и чувство вины. Я на этот предмет уже и не рефлектирую, привык... Конец дня, к вечеру, к ночи ближе человеку хочется дать жалостливым чувствам волю. Хочется себя укорить. Душе сухо. Душе шершаво. А события дня слишком мелки, будничны, недостают и недобирают, чтобы душу царапнуть. Поддразнил себя: ренессансный, мол, человек, а глядишь, с удовольствием бы помолился на ночь глядя. Если б умел!..
Стал думать, что куплю брату в следующий раз:
— хлеб мягкий, как всегда (немного; Веня любит хлеб бородинский);
— сыру (порезать двумя кусками — один, возможно, возьмет себе широкоплечий медбрат. Как замечено, медбрат берет честно, то есть меньшую все-таки половину);
— отварить свеколки (Веня просил... натереть свеклы с чесноком).
К этой моей минуте я уже сидел на скамейке; одинокий мужчина, вне дел, слабо и вяло рефлектирующий к ночи. Ни души. А справа торчал знакомый фонарный столб, фонарь светил — оттуда направленно освещались деревья, весь наш общажный скверик.
На скамейке, соответственно освещению, левая половина моего тела и моего лица (и моего сознания?) были в тени. Возможно, уже работало предчувствие: я бросил косой взгляд в сторону. Я увидел его сразу.
- Антиутопия (сборник) - Владимир Маканин - Современная проза
- Парижское безумство, или Добиньи - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Все романы (сборник) - Этель Лилиан Войнич - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Испуг - Владимир Маканин - Современная проза
- Видеть (СИ) - "Axiom" - Современная проза
- Предтеча - Владимир Маканин - Современная проза
- Буква «А» - Владимир Маканин - Современная проза
- Без политики - Владимир Маканин - Современная проза