Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В безмолвных снежных полях за рекой робко, бог знает из какой дали, тускло поблескивали огоньки железнодорожной станции Сухой Лог, куда надо было добраться во что бы то ни стало, как можно скорей и нынешней же ночью с любым товарняком уехать на юг, в Малиевку.
Всё, всё рушилось.
Петля затягивалась. Щупальца Чека настойчиво, уверенно шарили вокруг.
Соединение с повстанцами Антипова – из-за мужицкой ограниченности, тупости и пьянства Распопова, из-за нехватки оружия и денег, из-за глухого брожения среди мужиков, посеянного большевистскими листовками, – отодвигалось в такую неопределенность, что казалось даже безнадежным.
И этот хваленый дядюшкин комитет содействия…
Ах, как далека была цель!
Как далеко, как туманно мерцали огни Сухого Лога.
Ныла больная нога. Что-то липкое противно натекало, просачивалось в сапог. «Рана открылась, – догадался Соколов, – надо бы перевязать… Да где?»
Через пролом в заборе зашел в какой-то спускавшийся по бугру к реке заброшенный сад. Грустно чернели редкие деревья, грустно, осуждающе торчали из сугробов пеньки срубленных кленов. Смахнув подушку снега, сел Анатолий Федорыч на пенек – переобуться, рану перевязать хоть шарфом, что ли… Морщась, гримасничая от боли, носовым платком, грубым шерстяным нянечкиным шарфом бинтовал кровоточащую болячку. С трудом всунув ногу в сапог, застонал. Но не от боли. Боль можно было бы стерпеть. Он от обиды застонал. Вспомнил, как это нынче всё произошло в подвале…
Сволочи! Толстосумы окаянные!
Лабазники!
Он, окрыленный, примчался из Комарихи. Реализация подписного листа, назначенная на сегодня, рисовалась в его воображении грудой золота… потоком тех глупых блестяшек, которые могучим рывком двинули бы повстанцев на Зареченск, дали бы оружие, боеприпасы, лошадей, продовольствие… Привлекли бы в повстанческую армию еще тысячи и тысячи недовольных мужиков…
А что получилось?
Никто ничего не принес. Сидели, крохоборы ничтожные, мялись, мямлили об опасности попасть впросак, навести на след чрезвычайку.
О гарантиях даже, сукины дети, заговорили!
И этот их председатель, таинственный высокопоставленный Некто, опять-таки не пожаловал. И ничего лучшего не придумали, старые дураки, как вспомнить вдруг прежние обиды, личные счеты, пошли пререкания, откровенная брань, угрозы…
Крысиное гнездо!
Вот в этот самый момент и накрыли полупочтенный бездействующий «комитет содействия».
Балаган. Фарс. Пошлейшая оперетка.
Поднялся, вздохнул глубоко, двойным каким-то вздохом, как в детстве после долгого горького плача.
Медленно, осторожно стал по скользкому крутогорью спускаться к реке. Перейдя на другой берег, оглянулся. Горбами холмов залегал вдоль реки сонный город. Старинные шатры колоколен красиво, величественно венчали прихотливые изгибы городского нагорья. Совсем близко, над рекой, на грозной темноте низкого неба белым призраком витала безрукая каменная богиня предводителя дворянства Щербины-Щербинского.
– Сволочи! – сказал Анатолий Федорыч и медленно побрел на огоньки станции.
Удалялся, удалялся от города, становился все меньше, меньше… и наконец сделался черным пятнышком на белом снегу заречной дали – таким крохотным, ничтожным, что с горы, где обитала безрукая богиня, уже и не разобрать было – что это?
Человек ли? Волк? Засохший ли куст бурьяна?
Сны Пушкина
Давно Пушкин так не спал – в тепле, в чистоте, в покое. Сквозь сон (или во сне?) слышал нежные перезвоны крохотных колокольчиков, и музыка эта что-то радостное, светлое, давным-давно забытое напоминала ему… Под ласковое лепетание колокольчиков снился луг зеленый, поросший бело-желтыми солнышками ромашки и алыми шариками сладкого клевера. И звонкие непонятные стихи звучали: «О, Делия драгая – спеши, моя краса, – звезда любви златая – взошла на небеса…» И будто бы его кумир, его божество низко-низко склоняется над ним… (Чуден его облик: ни усов, ни бороды, одни щеки в кудрявых волосах). И улыбается, и шутит (он шутник!): «Эх, Пушкин-Робинзон, клёвые мы с тобой ребята, только жизнь у нас корявая…» И с теми словами уносится ввысь, как птица. И Пушкин-Робинзон восхищенно следит за полетом своего бога… И звенят-перезванивают нежные колокольчики, а тот всё выше… выше… И так приходится задрать голову, что солнце ослепляет глаза и хочется чихнуть от какой-то щекотки в носу. И он чихает и с удивлением видит, как солнце вмиг превращается в обыкновенную электрическую лампочку, висит на зеленом витом шнуре, спускаясь с неба.
И только тут смутно начинает понимать, где он и что с ним, что зеленый луг, и стихи, и Пушкин – всё это было сон.
Чай
– Проснулся? – спросил Алякринский.
– Ага, проснулся, – сказал Пушкин-Робинзон. – Нут как, поймали гадов?
– Поймали. Спасибо тебе.
– Ничего не стоит, я сознательный. Газеты кой-когда читаю. Вот дай перезимую – в коммунисты запишусь.
– Вон даже как! – серьезно сказал Алякринский. – Правильно рассуждаешь. Тебя, между прочим, как зовут-то?
– Терентий Михалыч Зыбкий, год рождения не знаю, из беспризорной братьи. В случае еще чего подмечу – прибегу, скажу… Ну, я пошел, значит.
– Прыткий какой! – засмеялся Алякринский. – Так-таки и пошел! Сейчас, Терентий Михалыч, чай будем пить. Потом – в баню. А потом… ну, там, моншер, посмотрим, что потом.
Чай был не очень сладкий, зато горячий. Хлеба кусочек махонький, но с маслом.
– Давай, – сказал Алякринский, – дуй вволю, не стесняйся, наливай. Вот чайник, вот сахару кусочек. А я сейчас…
Он вышел.
Тут выскочили из часов куклята, музыка заиграла. Принялись куклята кланяться, приседать. Разинув рот, глядел Робинзон на это диво, думал: а ничего, хорошо живут чекисты, только хлеба маловато, у дедка в баульчике и то больше…
Какой-то военный приоткрыл дверь, поглядел на Тёрку, усмехнулся: виноват! Тёрка сказал важно: ничего. Налил третий стакан. Сахар, хлеб кончились. Он выдул так – пустой. Запотел. По черным щекам, по лбу потекли струйки пота, оставляя за собой серые следы. Было хорошо.
К тихой пристани
Алякринский вернулся с важным румяным седоусым мужиком в чистой гимнастерке (алые петлицы – поперек груди). «Похоже, главный у них», – смекнул Тёрка.
– Этот? – спросил усач.
Обошел вокруг Робинзона, осмотрел.
– Петь можешь?
– Дерьма-то! – презрительно отозвался Робинзон.
– Ну-ка, давай, что знаешь.
Тёрка заголосил так, что жилы вздулись на шее.
Вот вспыхнуло утро, туманятся воды,
Над озером быстрая чайка летит…
В ней тока стремленя, в ней тока свободы,
Луч солнца у чайки крыло золотит…
– Слухмён! – сказал усатый. – Ничего, годится. Пойдем, товарищ Зыбкий.
– Это куда же? – спросил Робинзон с опаской.
– В баню сперва, потом обмундирование получать – гимнастерку, брюки, сапоги… Музыкантом будешь.
Так сделался Терентий Зыбкий, он же Робинзон, он же Пушкин, бойцом музыкантского взвода специальных войск губчека.
– К тихой пристани причалила твоя ладья, – провожая его, сказал Алякринский.
Свиток зимнего дня
Затем день засвистел, как ветер.
Бешеным табуном в горящей степи неслись пылающие клочья времени.
И вдруг – вечер, синие стекла, тишина.
Устало вытянув под столом ноги, сидел, с удовольствием слушал тишину, вспоминал события промелькнувшего дня.
Допросы «комитетчиков», задержанных в подвале.
Рапорты. Донесения. Телеграммы.
Двухчасовой разговор с предгубкомпарта.
С военкомом и командиром кавполка, размещенного в Крутогорске.
Заседание «тройки» по делам бывшего присяжного поверенного Фабиева (склад оружия на квартире) и начальника станции, дээс Куницына (систематическое расхищение соли и других продовольственных грузов).
Отец Льва Розенкрейца приходил, плакал.
Проверка личных дел сотрудников губпродкома.
Ликвидация воровской «хазы» в слободке.
Сидел. Вспоминал. Мысленно проверял, так ли, хорошо ли всё выполнено.
«Комитетчики» потели, хныкали, божились, что «черт попутал», что они «всей душой за Советскую власть, да вот этот прощелыга Крицкий… Он, он смущал…»
А тот сперва был дерзок, высокомерен, говорил, что в подвале оказался случайно, по распоряжению преда проверял состояние котельной. Показанное «комитетчиками» отрицал, объяснял наговорами на него, личными счетами. Однако, когда увидел собственное свое к Анатолию Федорычу письмецо, сбавил форсу, пустил слезу и в конце концов назвал главу комитета содействия повстанческим войскам. Им оказался не кто-нибудь, а сам губпродкомиссар. Вызванный на допрос Силаев метал громы и молнии, отрекался от всего. Даже ногами топал в благородном гневе. Грозил жаловаться в Москву. Но связь губпродкома с распоповцами была очевидной настолько, что и Силаев потух как-то под конец, благородное негодование было шито белыми нитками, по-актерски наигранно.
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Рабочий день - Александр Иванович Астраханцев - Советская классическая проза
- Третья ракета - Василий Быков - Советская классическая проза
- Перекоп - Олесь Гончар - Советская классическая проза
- Лесные братья. Ранние приключенческие повести - Аркадий Гайдар - Советская классическая проза
- Аббревиатура - Валерий Александрович Алексеев - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Советская классическая проза
- Радуга — дочь солнца - Виктор Александрович Белугин - О войне / Советская классическая проза
- Старшая сестра - Надежда Степановна Толмачева - Советская классическая проза
- Детектив с одесского Привоза - Леонид Иванович Дениско - Советская классическая проза
- Три бифштекса с приложением - Владимир Билль-Белоцерковский - Советская классическая проза