Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это можно сравнить с эпизодом из детства Чичикова в самом конце первого тома поэмы, где голод и зрение также оказываются тесно связанными друг с другом: «…накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, признак подступающего голода, он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки, и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом». Налицо и исходная «экспозиция» съестного («высовывал» – значит, давал увидеть, рассмотреть), и соответствующая реакция того, кто это смотрел на еду голодным взором (скорее всего, и сам соблазнительный запах еды здесь присутствовал, хотя и не был упомянут, поскольку в тексте, как известно, многие вещи хотя и называются, но предполагаются).
Во втором томе «Мертвых душ» интересующего нас материала меньше по двум, как минимум, причинам: во-первых, текст сохранился не полностью, во-вторых, и это важнее, смещается сама идея показа жизни, что естественным образом приводит к смене главных смысловых акцентов. Тем не менее и во втором томе поэмы находим все те же знакомые сцепления и конфигурации.
Хорош пример из середины первой главы. Хотя речь идет не о начале текста, этот дать пример стоит, для того чтобы показать как прочно могут быть связаны зрение и еда. Гоголь описывает цаплю-мартына, который, «поймав у берега рыбу, держал ее поперек в носу, как бы раздумывая, глотать или не глотать, – и глядя в то же время пристально вдоль реки, где в отдалении белелся другой мартын, еще не поймавший рыбы, но глядевший пристально на мартына, уже поймавшего рыбу». Вот уж чего-чего, а повторов одних и тех же слов Гоголь не боится вовсе (примеров тому было дано уже множество). Это особенно проявляется в тех ситуациях, когда ему нужно выразить что-то важное, существенное. В данном же случае присутствует и пристальное зрение, и «нос», и «белизна» (оба мартына – птицы белые и красивые), и, наконец, сама еда.
Сразу же после этого идет фраза, где еда как будто отсутствует, если, конечно, не соотнести ее со словом «поля», то есть местом, где она произрастает. Что же касается общей логики повествования, то она все та же: глаза, запах, а дальше если не обязательное, то очень часто присутствующее или угадывающееся звено еды: «Или же, зажмурив вовсе глаза и приподняв голову кверху, к пространствам небесным (т. е. к пусть и невидимому, но свету и блеску. – Л. К.), представлял он обонянью впивать запах полей…».
Начало главы третьей (и более того, начало важного эпизода): Чичиков подъезжает к озеру. Сначала картина блеска и сияния и тут же – описание ловли осетра, который вскоре появится на столе в уже готовом для употребления виде, тот есть как пища.
Еще из главы третьей. Описание вечера у Костанжогло: «Так и Чичикову заметилось в тот вечер»: запах, обоняние (хозяин стало пускать дым из трубки), блеск и сияние (горящие свечки и ночь со звездами) и завершение картинки в уже знакомом нам ключе: «Сладки мне ваши речи досточтимый мною Константин Федорович…».
Та же триада присутствует и в заключительной главе второго тома в сцене выбора сукна для фрака. То, что речь идет о рассматривании, причем рассматривании пристальном, ясно и так. Очевиден также и чичиковский «пищевой» ориентир: «Хорошо, но все не то, – сказал Чичиков, – (…) мне высшего сорта, какое есть, и притом больше искрасна, не к бутылке, но к бруснике чтобы приближалось». Ну а непосредственно перед этой смысловой конфигурацией идет, нельзя сказать, чтобы обязательное, но очень часто встречающееся в гоголевских описаниях взгляда и рассматривания звено запаха: купец подносит сукно Чичикову к «самому носу, так что тот мог не только погладить рукой шелковистый лоск, но даже и понюхать». Рассматривается и нюхается – перед собственно приобретением-поглощением – все та же красота и блеск-«лоск»: «наваринский дым и пламень».
Не исчерпав далеко примеров, в которых интересующая нас связка присутствует, но дана, может быть, в виде ослабленном, требующем дополнительных усилий для реконструкции, перейдем к телесному осмыслению гоголевских финалов, к тому, во что могут превратиться или реально превращаются в конце своего пути «съеденные» изначально «хорошие» вещи – красота, блеск и сияние.
Финал текста. Телесный аспект
О финалах мы уже говорили много и подробно, но при этом достаточно широко, имея в виду целый набор смыслов, связанных с темами земли, низа, ног, чертовщины или чего-то пустого, незначащего. Теперь мы вновь вернемся к финалам, имея в виду уже вполне определенный аспект рассматриваемой темы, а именно заключительную фазу того процесса, который начинался с тем зрения-поглощения или зрения-поедания. Естественный порядок вещей не оставляет сомнений относительно того, какой именно смысл должен если не доминировать, то все же каким-то образом присутствовать в финале означенного процесса.
На фекальную тематику и символику в гоголевских текстах внимание обращалось не однажды[48], однако, как правило, говорилось об этом между прочим, то есть вне серьезной логически оправданной конструкции, где эти – вполне очевидные элементы гоголевской поэтики – смогли бы занять достойное (если, конечно, так можно выразиться в данном случае) место. Как раз такого рода задачей мы сейчас и занимаемся, стараясь понять, в какой степени интуиции телесные могут сказаться не только на уровне символики, но и на уровне формирования сюжета, или, точнее, того, что определяет (до некоторой степени) сами принципы сюжетообразования.
Итак, финал «Ночи перед Рождеством». Здесь самый выразительный пассаж – о «каке», смысл, которой, как ни поворачивай, сохраняет в себе главный, в данном случае фекальный оттенок. Женщины пугают детей изображением черта: «Он бачь, яка кака намалевана».
«Кака», передающая свой цвет одежде. В предисловии к «Вечерам на хуторе…» описан балахон «цвету застуженного картофельного киселя», в «Вечере накануне…» упомянут «панич в гороховом кафтане», в «Сорочинской ярмарке» (конец пятой главы), в том же духе описана одежда цыгана («темно-коричневый»[49] кафтан, который только тронь, и он превратится в «пыль»). Примерно таким же был и капот Акакия Акакиевича, который так обветшал, что из прежде хорошей вещи давно уже превратился в «дрянь» и «ветошь». Если же говорить о вицмундире бедного чиновника, то цвет его (что уже неоднократно отмечалось в литературе) занимающей нас теме также вполне соответствует: «вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета». Можно сказать, что Акакий Акакиевич (особенно в сочетании с фамилией «Башмачкин») – есть продукт отторжения жизни, отторжения заявленного изначально[50] («он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым»). А тому, что «готово», то есть уже поглощено и усвоено, в гоголевском сюжете остается одна перспектива – быть выброшенным, исторгнутым. Вицмундир Башмачкина, помимо означенного «подозрительного» цвета, и запах имел соответствующий, так как к нему «всегда что-нибудь да прилипало». Сам же Акакий Акакиевич «имел особенное искусство ходя по улице, поспевать под окно именно в самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь». И не только дрянь, но и мусор вообще: когда Башмачкин проходил возле строящегося дома, на него высыпали известь, а чиновники на службе посыпали его разорванными бумажками. Что же до старой шинели Акакия Акакиевича, то она предназначена разве для помойки, а выбрасывание, как известно, самым непосредственным образом связано с копрофилической тематикой отторжения («гнилое дело» – так говорит о старой шинели портной Петрович).
Башмачкин – «выбросок и остаток» того исходного образа, который в повести не прописан, но который Гоголь все время держит в уме. Не в отношении одного только Акакия Акакиевича, но человека вообще как чего-то исходно цельного, крепкого, красивого, живого и здорового в прямом смысле этого слова. Человека как существа, не подверженного пагубной онтологической трансформации, которая портит, калечит, переваривает его молодость и здоровье, подобно тому, как желудок переваривает пищу, превращая ее из вещи привлекательной, аппетитной в нечто мертвое, отталкивающее. Почему упоминание о «геморроидальном» цвете лица Башмачкина появляется сразу же в начале повести, а не в финале? Наверное, потому что Акакий Акакиевич с самого начала подан как продукт отторжения, как уже «готовый» характер. У него не было шансов с самого начала, уже при выборе имени, а имя влияет на характер и судьбу. Предполагавшиеся при рождении Башмачкина имена, особенно Мокий, Соссий и Хоздазат, отмечены, как пишет И. Ермаков, «ассоциативной звуковой связью с уничижительными и вполне уместными для младенца названиями – мокрый, сосет, зад»[51]. Что же до Павсикахия и Акакия, то здесь знакомая нам по рисунку Вакулы «кака», проступает сама собой (с темой телесных отправлений связаны и такие гоголевские фамилии, как Потогоненко, Поплевин, Помойкин, Перепреев, Почечуев; последняя образована от слова «почечуй», то есть «геморрой»).
- О специфике развития русской литературы XI – первой трети XVIII века: Стадии и формации - Александр Ужанков - Языкознание
- Теория литературы - Асия Эсалнек - Языкознание
- Ex ungue leonem. Детские рассказы Л. Толстого и поэтика выразительности - Александр Жолковский - Языкознание
- Лекции по теории литературы: Целостный анализ литературного произведения - Анатолий Андреев - Языкознание
- Новогодние и рождественские песни на английском языке - Анна Ерош - Языкознание
- Новое в английской грамматике - Г. Вейхман - Языкознание
- «Свободная стихия». Статьи о творчестве Пушкина - Александр Гуревич - Языкознание
- Борьба с безумием. Гёльдерлин. Клейст. Ницше - Стефан Цвейг - Биографии и Мемуары / Языкознание
- Краткое введение в стиховедение - Николай Алексеевич Богомолов - Детская образовательная литература / Языкознание
- Путеводитель по классике. Продленка для взрослых - Александр Николаевич Архангельский - Языкознание