Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я очень плакала, когда раненые умирали. Они умирают, зовут: «Доктор! Доктор! Быстрее!» Он прибежит, а спасти не может, в хирургии раненые тяжелые. Помню одного лейтенанта, в форме, когда показывал нам свои фотографии, — серьезный, а в больничном халате — мальчик. Он попросил у меня грелку, положила ему грелку, он схватил меня за руку, а я не могу ее отнять. Он ее к себе прижимает. Я слышала своей рукой, как у него остановилось сердце. Билось, билось и остановилось. Как меня вывели оттуда, не помню. Долго в руке ощущала удары сердца, последний удар…
«А я все кричала, не могла остановиться…»
Вера Барташевич — 8 лет.
Сейчас — копировщица.
Живет в Минске.
…В сорок третьем году брат Николай ушел в партизаны. Для нас это было очень опасно. Я помню, как мы с мамой долго не ночевали дома, а ходили спать в колхозное овощехранилище. Наш дом был крайний со стороны Минска, и, когда возвращались домой, мама топила печь, а мы с братом стояли у стены дома и смотрели на дороги, ведущие из Минска (их было две), чтобы в случае опасности предупредить маму и убежать. Один раз убежать не успели, в дом ворвались немцы. Мама стояла у кровати, и старший, наставив на маму пистолет, кричал: «Где партизаны?» Я очень испугалась и начала кричать так, как говорят, кричит не своим голосом. Маму погнали на улицу. А я все кричала и не могла остановиться и тогда, когда мама вернулась.
Очень долго, и даже сейчас, меня преследует желание спрятаться, когда я бываю в деревне вечером и слышу, как где-то гудит машина. Я ненавижу войну, три моих брата остались на войне…
«…Пахал, пахал и свалился»
Николай Редькин — 11 лет.
Сейчас — механик.
Живет в Краснодаре.
…Троих старших братьев сразу призвали в армию. Сестра Вера ходила в военкомат и в марте сорок второго тоже ушла на фронт. Остались дома только я и младшая сестренка.
Жили мы у родственников в Орловской области. Я пошел в колхоз, мужчин не было, всю мужскую работу делали подростки. Поехал первый раз пахать. Женщины стали возле своих коней и погнали. Стою, жду, что кто-то придет и меня научит, а они одну борозду прошли, на вторую повернули. Что мне делать? Я давай сам, где возле борозды, где по ней, так и прогнал. Один день: поднялся рассвет, мы уже в поле, ночью коней пасем, другой… На трретий пахал, пахал и свалился.
В сорок четвертом сестра Вера на один день заехала к нам. Утром ее увезли к станции на телеге, а я пешком убежал за ней. На вокзале солдат не пропускал меня в вагон: «Ты с кем, мальчик?» Я не растерялся: «Со старшим сержантом Верой Редькиной»…
«В ту сторону, откуда восходит солнце…»
Валя Кожановская — 11 лет.
Сейчас — рабочая.
Живет в поселке Михановичи Минского района.
Дом наш стоял недалеко от военного госпиталя. Госпиталь бомбили, я видела, как из окон падали раненые с костылями. Загорелся наш дом. мама вскочила в огонь: «У меня растут дочки, я вернусь в дом и возьму деткам одежду».
Горел наш Минск… Горел наш дом… Горела наша мама… Мы кинулись за ней, люди догнали нас, держали: «Детки, маму уже не спасете». Куда бежали все, туда и мы. Лежат мертвые… Стонут, просят помощи раненые. Ну, кто поможет? Мне — одиннадцать лет, сестре — девять. Мы с ней потерялись…
Встретились в детдоме Острошицкого Городка под Минском, а в Минске уже были немцы. За год до войны нас сюда привозил отец в пионерский лагерь. Сколько рыданий, сколько слез, что остались без родителей, что сгорел наш дом. В детдоме мы пробыли год, а может, меньше, теперь трудно вспомнить. Стали нас отбирать для вывоза в Германию. Отирали не по годам, а по росту, и я, к несчастью, была высокого роста, как отец, а сестренка, как мать, маленького. Подошли машины, вокруг немцы с автоматами, меня загнали на машину с соломой, сестра кричит, ее отталкивают, под ноги стреляют. И так нас разлучили.
Прижавшись друг к другу, сидел мы в вагоне, дрожали. Полный вагон деток, не было никого старше тринадцать лет. Первый раз остановились в Варшаве. Никто нас не поил и не кормил, только какой-то старичок зашел с полными карманами свернутых бумажек, на которых по-русски была написана молитва «Отче наш», и дал каждому такую бумажку.
После Варшавы ехали еще два дня. Привезли на санитарный, видимо, пункт. Раздели всех догола, вместе и мальчиков, и девочек, я плакала от стыда. Девочки хотели в одну сторону, мальчики в другую, нас сбили в одну кучу, наставили шланг с каким-то специфическим запахом, никогда больше не слышала его, не знаю, что это было за дезинфицирующее средство. Не смотрели: глаза не глаза, рот не рот, уши не уши, — сделали санобработку. Затем дали надеть полосатые брюки и пиджаки типа пижам, на ноги — деревянные сандалии, а на грудь прикололи железные бирки «Ost».
Выгнали на улицу и построили, как на линейку. Я думала, что нас куда-то поведут, в какой-нибудь лагерь, а сзади шепчут: «Нас продавать будут». Подошел старый немец, отобрал вместе со мной еще трех девочек, отдал деньги и показывает на телегу с соломой: «Садитесь!»
Имение называлось, если перевести на русский язык, «зеленый двор». Поместили нас в сарае, на одной половине жило двенадцать собак, на другой мы. Сразу же на работу в поле — собирать камни, чтобы плуги, сеялки не ломались. Камни надо было укладывать ровненько, в одном месте. Положишь не так, немец бежит: «Некрасиво». А мы в этих деревянных сандалиях, мозоли осыпали все ноги. Кормили плохим хлебом и снятым молоком.
Одна девочка не выдержала, умерла. Ее на лошадях увезли в лес и прямо так, без ничего, закопали. Деревянные кандалы и полосатую пижаму привезли в имение. Помню, что звали ее Оля.
Был там старый- старый немец, кормил собак. Он очень плохо говорил по-русски, но очень старался нам объяснить: «Киндэр, Гитлер капут. Русский ком». Пойдет в курятник, наворует в шапку яиц и спрячет в свой ящик с инструментами — он еще плотничал по имению. Возьмет в руки топор и идет будто бы работать, а сам поставит ящик возле нас и смотрит по сторонам, машет руками, чтобы быстрее кушали. Яйца выпьем, а скорлупки закопаем.
В один день нас позвали два серба, которые работали в этом имении, и говорят: «Надо бежать, а то все умрем, как Оля. Закопают в лесу, а деревяшки наши и пижамы назад привезут». За имением было болото, мы туда пошли, а потом побежали. Бежали в ту сторону, откуда восходит солнце, на восток.
Вечером в кустарнике свалились все и уснули, усталые. Утром открыли глаза — тишина, одни жабы квакают. Встали, росой умылись и пошли. Прошли совсем немного и увидели впереди дорогу шоссейную, надо ее перейти, напротив густой и красивый лес. Наше спасение. Один серб подполз, осмотрел шоссе и позвал нас: «Бегом!» Мы — на дорогу, а из лесу к нам навстречу немецкая машина с автоматчиками. Окружили нас и стали бить сербов, топтать.
В машину их бросили мертвых. а нас с девочкой посадили рядом. Сказали, что им хорошо, а вам еще лучше будет, русские свиньи. По биркам они узнали, что мы восточные. У нас уже такой страх был, что мы даже не плакали.
Привезли в концлагерь. Там мы увидели: на соломе сидят детки, а по ним ползают вши. Солому возили с полей, которые начинались сразу за колючей проволокой с током.
Каждое утро стучал железный засов, входили смеющиеся офицер и красивая женщина, она по-русски нам говорила:
— Кто хочет каши, быстро становитесь по двое в ряд. Поведем вас кормить…
Они шутили, смеялись. Дети спотыкались, толкались, каши хотели все.
— Над только двадцать пять человек, — пересчитывала женщина. — Не ссорьтесь, остальные подождите до завтра.
Я вначале верила, вместе со всеми бежала, толкалась, а потом стала бояться: «Почему не возвращаются те, которых уводят кормить кашей?» Садилась под самую железную дверь при входе, и, когда нас уже было мало, женщина все равно меня не замечала. Она всегда стояла и считала ко мне спиной. Как долго это продолжалось, не скажу. Детская память не точная, она запоминает только страх или только хорошее.
Слышим однажды: шум, крик, стрельба. Стучит железный засов — в барак к нам врываются родные солдаты с криком: «Детушки!» Берут нас на плечи, на руки по нескольку человек. Целуют, обнимают и плачут, что мы такие легкие, что у нас одни косточки. Выносят на улицу, и мы видим черную трубу крематория.
Несколько недель нас лечили, кормили. Когда окрепли, повезли в ту сторону, откуда восходит солнце. Домой…
«Белая рубашка в темноте далеко светится…»
Ефим Фридлянд — 9 лет.
Сейчас — заместитель директора комбината силикатных изделий.
Живет в Минске.
Ребенком я себя не помню. Началась война, кончились детские капризы. Все, что я помню о войне, это не детские воспоминания, я чувствовал себя взрослым человеком. Боялся по-взрослому, что убьют, понимал, что такое смерть, делал взрослую работу, думал по-взрослому. И к нам никто как к детям не относился в той обстановке.
- У войны не женское лицо - Светлана Алексиевич - Публицистика
- Цинковые мальчики - Светлана Алексиевич - Публицистика
- 25 июня. Глупость или агрессия? - Марк Солонин - Публицистика
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- Иуда на ущербе - Константин Родзаевский - Публицистика
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика
- ЧВК. История и современность. Горе побежденным! - Vagner - Военное / Публицистика
- Барракун. История последнего раба, рассказанная им самим - Зора Нил Херстон - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Речь на Международном литературном конгрессе 5/17 июня 1878 г. - Иван Тургенев - Публицистика