Рейтинговые книги
Читем онлайн Дела твои, любовь - Хавьер Мариас

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 68

— Он так и поступил? Он сдался? Вернулся в могилу? Ушел? — засыпала я его вопросами, воспользовавшись паузой.

— Прочтешь сама. Но это несчастье — остаться в живых, когда для всех ты уже умер и твоя смерть стала историческим фактом, — является несчастьем не только для его жены, но и для него самого. Нельзя переходить из одного состояния в другое (в этом случае лучше сказать: из второго состояния в первое), и он вполне сознает, что он — труп: официально и наполовину реально. Он думал, что он труп, когда лежал в могиле и слышал стоны таких же, как он, стоны, которых не могут слышать живые. Когда в начале повести он появляется в приемной поверенного, один из помощников Дервиля или один из посыльных спрашивает, как его зовут. Он отвечает: "Шабер". — "Уж не тот ли полковник, что был убит при Эйлау?" — удивляется посыльный или помощник, и наше привидение спокойно и величаво подтверждает: "Он самый, сударь". А через некоторое время он сам говорит о себе то же, что посыльный сказал о нем: когда ему наконец удается лично встретиться с адвокатом и тот обращается к нему: "Сударь, с кем имею честь говорить?", — он отвечает: "С полковником Шабером". — "С каким полковником Шабером?" — спрашивает адвокат, и то, что он слышит в ответ, — чистая правда, как бы нелепо она ни звучала: "С тем, что погиб при Эйлау". В другом месте сам Бальзак называет его (хотя и в ироническом ключе) мертвецом: "Сударь, — обратился к нему покойник… " Полковник проходит через все испытания, что выпадают на долю человека, который не умер тогда, когда должен был умереть или после того, как он для всех уже умер. Изложив Дервилю свою историю, Шабер признается, — Диас-Варела полистал книгу в поисках нужной страницы: — "И поверьте, с того дня, да и сейчас еще временами, мне ненавистно мое собственное имя. Я желал бы не быть самим собой. Меня убивает сознание моих прав. О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив!" Ты только вдумайся: "Мне ненавистно мое имя, я желал бы не быть самим собой. " — Диас-Варела не просто повторил эти слова, он словно подчеркнул их — казалось, эти слова были для него особенно важны. — Худшее, что может произойти с человеком (страшнее, чем сама смерть), и худшее, что человек может сделать другим людям, — это вернуться оттуда, откуда не возвращаются, воскреснуть не ко времени, когда его уже никто не ждет, когда уже поздно, когда живые уже примирились с потерей и привыкли жить без него или начали новую жизнь, в которой ему нет места. Самое печальное для того, кто вернулся, — это обнаружить, что он лишний, что его появлению никто не рад, что он нарушает уже сложившийся уклад, что становится помехой для тех, кого любит, и что они не знают, как с ним поступить.

— "Худшее, что может произойти с человеком." — надо же! Ты говоришь так, словно подобные вещи происходят на самом деле. Но такого не бывает. По крайней мере, в жизни, а не в литературе.

— Литература может научить нас тому, чего мы не знаем, потому что не видим этого в реальной жизни, — ответил он поспешно. — В данном случае она помогает нам понять, какие чувства испытал бы умерший, если бы ему вдруг пришлось вернуться в этот мир, и показывает, что возвращаться не следует. Все, кроме древних стариков и помешанных, рано или поздно начинают пытаться забыть тех, кто умер. Стараются не думать о них, а если по какой-то причине им это не удается, они начинают сердиться, грустить, плакать без причины. Они не могут ничем заниматься, пока не избавятся от темных мыслей или, как в данном случае, от воскресшего покойника. Даже не сомневайся: со временем (и ждать не всегда приходится долго) все люди освобождаются от своих мертвецов — это общая участь последних, и они обычно с нею смиряются и, после того как их состояние узаконено, не выказывают намерения вернуться. Тот, кто покинул этот мир, тот, чья жизнь кончилась (даже если это произошло не по его воле — если он был убит, к примеру), уже не захочет снова взвалить на себя все тяготы жизни. Так вот, полковник Шабер перенес нестерпимые муки, он пережил то, что всем нам видится как самое страшное, что только есть на свете, — ужасы войны. Того, кто участвовал в жестоких сражениях на нечеловеческом холоде — таких, какой была битва при Эйлау, уже ничем не испугать. А ведь это было не первое сражение полковника — оно было последним. Тогда столкнулись две армии по семьдесят пять тысяч человек в каждой. До сих пор точно не известно, сколько было погибших, но говорят, что не меньше сорока тысяч. Солдаты бились четырнадцать часов, если не больше. Французы завладели полем — это была ледяная пустыня, покрытая горами трупов. Русская армия отступила с большими потерями, но не была разбита. Изнуренные боем французы даже не заметили, что, как только стемнело, враг начал отходить. Отступление продолжалось около четырех часов, но у французов не было сил преследовать противника. Рассказывают, что на следующее утро маршал Ней объехал поле на коне, и единственные слова, которые слетели с его губ, были: "Сколько крови! И все напрасно!" В этих словах были ужас, отвращение и упрек. И несмотря на это, не военный, не Шабер, а адвокат Дервиль, который в жизни не видел кавалерийской атаки или штыковой раны, не слышал артиллерийских залпов, который всю жизнь провел в конторе или в суде, не подвергаясь ни одной из тех опасностей, что подстерегают солдата на войне, который из Парижа-то никогда не выезжал, в конце книги рассказывает о тех ужасах, свидетелем которых ему довелось быть за годы службы — не военной службы, а гражданской, не на поле боя, а в мирной жизни. Он говорит своему преемнику Годешалю: "Знаете, любезный друг, представители трех профессий в нашем обществе — священник, врач и юрист — не могут уважать людей. Недаром они ходят в черном — это траур по всем добродетелям и по всем иллюзиям. И самый несчастный из них троих — это поверенный. Когда человек обращается к священнику, им движет раскаяние, угрызения совести, вера — и это облагораживает, возвеличивает его и утешает духовного наставника, обязанности коего даже не лишены известной отрады: он отпускает грехи, он направляет, умиротворяет. Но мы." — И Диас-Варела открыл последнюю страницу и прочел мне по-испански фрагмент последней страницы (переводил наверняка с листа — не готовился же он к нашему разговору специально): — "Мы, поверенные, видим все одни и те же низкие чувства, ничем не смягчаемые; наши конторы — сточные канавы, очистить которые не под силу человеку. Чего я только не нагляделся, выполняя свои обязанности! Я видел, как в каморке умирал нищий отец, брошенный своими двумя дочерьми, которым он отдал восемьдесят тысяч ливров годовой ренты, видел, как сжигали завещания, видел, как матери разоряли своих детей, как мужья обворовывали своих жен, как жены медленно убивали своих мужей, пользуясь как смертоносным ядом их любовью, превращая их в безумцев или слабоумных, чтобы самим спокойно жить со своими возлюбленными. Видел женщин, дававших своим законным детям капли, которые неминуемо приводят к смерти, чтобы передать состояние ребенку, прижитому от любовника. Не решусь вам рассказать все то, что я видел, ибо я был свидетелем преступлений, против которых правосудие бессильно. И, право, все ужасы, которыми нас пугают в книгах романисты, бледнеют перед действительностью. Вам тоже предстоит увидеть подобные картины. А я решил поселиться с женой в деревне. Париж внушает мне отвращение".

Диас-Варела закрыл зеленый том. Он молчал — он сказал все, что хотел. Он не смотрел на меня — взгляд его был устремлен на обложку книги, он словно раздумывал, не раскрыть ли ее опять, не начать ли все сначала. Я не смогла удержаться и снова спросила про полковника:

— Так чем же закончилась история Шабера? Думаю, она закончилась плохо, если у книги такой печальный финал. Но, с другой стороны, это точка зрения только одного человека, и он сам это признает. Это точка зрения одного из тех троих, что не могут уважать ближних, к тому же самого несчастного из них, по его же словам. Но на свете есть много других людей, и большинство из них на тех троих не похожи.

Но он не ответил. Мне даже показалось, что он меня не слышал.

— Вот так заканчивается эта история, — произнес он наконец. — Впрочем, строки, которые я тебе сейчас прочел, — не последние в книге: Бальзак заставляет Годешаля ответить, и он произносит фразу, которая, как может показаться, не имеет отношения к повествованию и даже почти сводит на нет пафос, прозвучавший в словах Дервиля. Но это не слишком портит новеллу. "Полковник Шабер" был написан в тысяча восемьсот тридцать втором году, сто восемьдесят лет тому назад, но разговор между двумя адвокатами — ветераном и новичком — Бальзак датирует тысяча восемьсот сороковым годом, переносит его в будущее, в то время, когда его самого, возможно, уже не будет в живых. Он уверен, что к тому времени ничего не изменится, и не изменится никогда. Как видишь, он оказался прав. И дело не только в том, что мир остался таким же, как и в эпоху Бальзака (любой юрист тебе это подтвердит). Так было всегда. Количество преступлений, оставшихся безнаказанными, намного превышает количество тех, виновники которых понесли наказание. Я уже не говорю о преступлениях, о которых никто так и не узнал, — их неизмеримо больше, чем тех, о которых стало известно, даже если они и не были раскрыты. И то, что об ужасах, творящихся в этом мире, говорит не Шабер, а именно Дервиль, вполне естественно. Шабер — солдат, а солдат всегда знает, на что идет. Он не предает и не обманывает, он действует, не только подчиняясь приказу, но и по необходимости: речь идет о его собственной жизни или о жизни его врага, у которого он хочет отнять жизнь и который хочет отнять жизнь у него самого. Солдат действует не по собственной инициативе — он не испытывает ни ненависти, ни обиды, ни зависти, им не движет жадность, у него нет амбиций, у него нет иных мотивов, кроме тех, что мы называем патриотическими. Я говорю о временах Наполеона, как ты понимаешь. Сейчас подобное встретишь редко, сейчас таких солдат уже нет, тем более в наших странах с их наемными армиями. Военная мясорубка ужасна, это правда, но те, кого в нее швыряют, — всего лишь исполнители чужой воли. Ее ручку крутят не они и даже не генералы. И не политики, которые с каждым разом все менее ясно представляют себе, что такое война, и уж, разумеется, лично в войнах не участвуют: создается впечатление, что они посылают на фронт игрушечных солдатиков, чьих лиц никогда не видели. Или, выражаясь современным языком, они словно запускают очередную компьютерную игру. Но когда речь заходит о преступлениях, которые совершаются в мирной жизни, то порой кровь стынет в жилах. Эти преступления привлекают к себе меньше внимания — они не столь кровопролитны, как сражения, они разбросаны одно здесь, другое там, а потому, как бы много их ни было, они не вызывают волны возмущения (что, впрочем, неудивительно: общество сосуществует с ними с незапамятных времен, оно, можно сказать, ими пропиталось). Страшно другое: каждое такое преступление всегда совершается по чьей-то воле, у каждого есть личный мотив, каждое запланировано и продумано конкретным человеком (самое большее — несколькими участниками, если речь идет, например, о заговоре). И сколько же было таких людей — не связанных друг с другом, живших за тысячи километров или за сотни лет друг от друга и, казалось бы, не имевших возможности перенять друг у друга порочные стремления, — чтобы было совершено столько преступлений, сколько их уже совершено и продолжает совершаться? И это гораздо страшнее, чем одна — пусть даже самая кровавая — бойня, которую приказал начать один-единственный человек, а его мы всегда можем заклеймить как ужасное исключение из рода человеческого. И мы клеймим тех, кто объявляет несправедливые и беспощадные войны, принимает решения о жестоких репрессиях, призывает к уничтожению людей или объявляет джихад. Но то, что делают они, не самое худшее. Это ужасно, потому что приводит сразу к большому количеству жертв. Однако гораздо хуже то, что множество отдельно взятых людей, разделенных пространством и временем, каждый на свой страх и риск, каждый, повинуясь собственным побуждениям и преследуя свою цель, совершают одно и то же: грабеж, мошенничество, убийство, предательство. Эти преступления направлены против их же друзей, товарищей, братьев, против родителей, детей, мужей, жен, любовников и любовниц, от которых они хотят избавиться. Против тех, кого, возможно, они когда-то любили больше всего на свете, за кого, не раздумывая, отдали бы жизнь, за кого готовы были убить, если бы им кто-то угрожал. Может быть, когда-то они покончили бы с собой, если бы узнали, что в будущем будут способны нанести страшный удар по тем, кого беззаветно любят. А сейчас они, не колеблясь, сами готовы убить тех, кто был им когда-то дорог, и не испытывают при этом ни угрызений совести, ни жалости. Именно об этом говорил Дервиль: "Мы видим все одни и те же низкие чувства, наши конторы — сточные канавы, очистить которые не под силу человеку. Чего я только не нагляделся…" — На этот раз Диас-Варела цитировал по памяти. Он не закончил цитату, потому что не помнил до конца или потому что не собирался ее заканчивать. Он снова смотрел на обложку книги. На ней, насколько я могла рассмотреть, был изображен гусар (наверное, это был гусар) с орлиным носом, длинными черными усами и потерянным взглядом, — автором, скорее всего, был Герикольт.[4]

1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 68
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Дела твои, любовь - Хавьер Мариас бесплатно.

Оставить комментарий