Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двое суток спустя я уже был дома. Мари готовила обед, я просматривал почту, накопившуюся за время моего отсутствия. Позвонивший снизу консьерж сообщил, что конверт, который я ждал на прошлой неделе, был доставлен и должен лежать у меня на столе.
Я поблагодарил и вопреки всему, что навоображал себе за минувшие два года, не бросился вскрывать этот конверт. За обедом я расспрашивал Мари о съемках, она меня — о том, что я намерен делать, потому что с ортопедическим воротником на шее особенно не разгуляешься. Она сказала, что в случае надобности побудет со мной.
— У меня запланирована небольшая презентация для корейского телевидения, но я могу ее отложить или вообще отменить. В том случае, конечно, если тебе нужно мое общество.
— Общество твое мне очень нужно, и приятно знать, что ты — рядом.
Улыбнувшись, она взялась за телефон, связалась со своим импресарио и попросила изменить график встреч. Я слышал, как она произнесла: «...нет, не надо говорить, что заболела, я человек суеверный, и каждый раз, как ссылаюсь на болезнь, оказываюсь в постели. Скажите, что я ухаживаю за любимым человеком».
Возникло множество срочных дел — надо было перенести интервью на более поздний срок, ответить на приглашения, послать свои визитные карточки в знак благодарности за телефонные звонки и присланные цветы. Надо было заниматься текстами, предисловиями, рекомендациями. Мари проводила целые дни с моим агентом, перекраивая график встреч. Каждый вечер мы ужинали дома, ведя наподобие обычных супругов беседы то интересные, то банальные. Во время одного из таких ужинов, после нескольких бокалов вина, она объявила, что я переменился.
— Кажется, что близость смерти вернула тебя к жизни.
— Это случается со всеми.
— И позволь тебе заметить, что ты ни разу не вспомнил про Эстер. Так уже бывало, когда ты закончил «Время раздирать и время сшивать», эта книга тогда оказала на тебя целебное воздействие — жаль, что ненадолго.
— Ты хочешь сказать, что несчастный случай мог вызвать такие же последствия?
Хотя мой голос звучал безо всякой агрессии, Мари предпочла сменить тему разговора и начала рассказывать, как страшно ей было лететь на вертолете из Монако в Канны. Вечер завершился в постели, и любовь, которой мы занимались — хоть и не без труда: мешал мой ортопедический воротник, — сблизила нас еще больше.
***Через четыре дня исчез гигантский ворох бумаг на моем столе. Остался только большой белый конверт, на котором значились мое имя и номер квартиры. Мари хотела было вскрыть его, но я ответил — нет, это не к спеху.
Она ни о чем меня не спросила — может быть, мне прислали сведения о состоянии моих банковских счетов или не предназначенное для посторонних глаз письмо от влюбленной женщины. И я ничего не стал объяснять, а просто убрал конверт со стола и сунул между книг. Если постоянно смотреть на него, Заир может вернуться.
Моя любовь к Эстер не уменьшилась ни на йоту, но каждый день, проведенный в больнице, воскрешал в памяти что-то интересное — и не наши с ней разговоры, а те мгновения, когда мы были вместе и молчали. Я вспоминал ее глаза — глаза девочки, которую неожиданное приключение приводит в восторг, глаза женщины, гордящейся успехом своего мужа, глаза журналистки, увлеченной тем, что пишет, и — с определенного момента — глаза жены, которой показалось, что в моей жизни ей больше места нет. Этот печальный взгляд появился еще до того, как Эстер захотела быть военной корреспонденткой, — после каждого ее возвращения он веселел, но уже через несколько дней становился прежним.
Однажды зазвонил телефон.
— Это он, — сказала Мари, передавая мне трубку.
Я услышал голос Михаила: сначала он выразил мне сочувствие по поводу случившегося, потом спросил, доставлен ли конверт.
— Да, он здесь.
— И вы намереваетесь встретиться с ней?
Мари стояла рядом, и потому я ответил:
— Поговорим об этом при встрече.
— Поверьте, я не вымогаю, но вы обещали мне помочь.
— Я тоже выполняю свои обещания. Мы увидимся, как только я начну выходить.
Он оставляет мне номер своего мобильного телефона, я даю отбой и тут замечаю, что Мари — совсем не та, что несколько минут назад.
— Итак, все по-прежнему.
— Нет. Все иначе.
Я должен был бы выражаться яснее: сказать, что еще хочу видеть Эстер, что знаю, где она сейчас. Что придет время — и я сяду в поезд, в такси, на самолет, и окажусь рядом с ней. Но сказать это — значит потерять женщину, которая в эту минуту рядом со мной, которая все приемлет и делает все возможное, чтобы доказать, как я важен для нее.
Да, я веду себя трусливо. Мне стыдно перед самим собой, но такова жизнь, а я по-своему — а как именно, объяснить не в силах — люблю Мари.
Я молчу еще и потому, что всегда верил в знамения и, вспоминая те минуты, когда мы с Эстер просто сидели молча, знаю: будет мне голос или не будет, объяснят ли мне или нет, но час нашей встречи еще не настал. И больше, чем на тех разговорах, что вели мы с ней, должен я сосредоточиться на нашем молчании — только оно даст мне свободу, без которой не постичь мир, где все идет правильно, не уловить миг, в который все пошло не так.
Мари — здесь, она смотрит на меня. Можно ли вести себя бесчестно с человеком, сделавшим для меня все? Мне не по себе, но ведь невозможно рассказать все как есть. Если только... если только не найти способ выразить свои чувства не напрямую.
— Мари, представь — двое пожарных входят в лес, чтобы потушить небольшой пожар. Потом, сделав свое дело, они садятся на берегу реки. У одного лицо — все в саже, пепле и гари, а второй — чист, как херувим. Вопрос: кто из двоих вымоет лицо?
— Глупый вопрос: кто выпачкался, тот и моется.
— Ответ неверный: он поглядит на своего товарища и решит, что и сам выглядит так же. И наоборот: тот, кто чист, поглядит на своего товарища и скажет себе: я перепачкался, надо вымыться.
— К чему ты это?
— К тому, что, пока лежал в больнице, понял: в женщинах, которых я любил, я всегда искал самого себя. Я глядел в их чистые свежие лица и видел в них собственное отражение. А они видели пепел и сажу на моем лице и, как бы умны и уверены в себе ни были, тоже в конце концов начинали отражаться во мне и считать себя хуже, чем на самом деле. Пожалуйста, не допусти, чтобы это случилось с тобой.
«Как уже случилось с Эстер», — хотелось мне добавить. А понял я это, лишь когда припомнил, как изменилось выражение ее глаз. Я всегда впитывал их свет, их энергию — поглядев в них, я обретал силу, уверенность, я мог идти вперед. А она смотрела на меня и чувствовала себя некрасивой, ничтожной, ибо по прошествии лет моя карьера — карьера, которой она так способствовала, — оттеснила наши отношения на задний план.
И, прежде чем снова увидеть Эстер, я должен сделать так, чтобы мое лицо стало таким же чистым, как у нее. Прежде чем найти Эстер, мне предстоит найти самого себя.
Нить Ариадны
«Я рождаюсь в маленькой деревушке, расположенной в нескольких километрах от другой, чуть побольше, где есть школа и музей одного поэта, жившего здесь давным-давно. Моему отцу под семьдесят, матери — двадцать пять. Познакомились они недавно: он приехал из России продавать ковры, встретил ее и решил все ради нее бросить. Она годилась ему в дочери, а ведет себя скорее как мать — помогает ему уснуть, потому что он мучается бессонницей с 17 лет, с тех пор как воевал против немцев под Сталинградом, где шла одна из самых долгих и кровопролитных битв Второй мировой войны. Из всего трехтысячного полка, в котором он служит, выживают трое».
Забавно, что он говорит в настоящем времени, хотя следовало бы сказать: «Я родился...» Такое впечатление, что все происходит здесь и сейчас.
«Мой отец в Сталинграде: возвращаясь из разведки, он и его лучший друг попадают под огонь. Укрываются в яме, которую оставляет разорвавшийся снаряд, — она называется «воронка», и там проводят два дня, лежа в снегу и грязи. Нечего есть, нечем согреться. Из дома неподалеку доносится русская речь, они знают, что могли бы пробраться туда, но стрельба не стихает, запах крови пропитывает воздух, днем и ночью раненые зовут на помощь. Вдруг — тишина. Товарищ отца, решив, что немцы отошли, поднимается. Отец пытается удержать его за ноги, кричит: «Ложись!», но поздно — пуля разносит ему череп.
Проходит еще двое суток. Отец лежит рядом с убитым и повторяет как заведенный: «Ложись! Ложись!» Наконец его обнаруживают, приводят в дом. Еды нет — только патроны и курево. Они жуют табачные листья. Через неделю начинают есть мясо своих мертвых окоченевших товарищей. Под пулями к ним пробиваются свои, спасают их, перевязывают раненых. И снова на передовую — Сталинград не должен пасть, на карту поставлена судьба России. Четыре месяца яростных боев, людоедство, отмороженные руки и ноги — и вот немцы наконец сдаются. Для Гитлера и Третьего рейха это — начало конца. Мой отец пешком возвращается в родную деревню, находящуюся почти в тысяче километров от Сталинграда. Тут обнаруживается, что он не может спать: каждую ночь видит своего друга, которого мог бы спасти.
- Собрание сочинений в пяти томах. Том третий. Узорный покров. Роман. Рождественские каникулы. Роман. Острие бритвы. Роман. - Уильям Моэм - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Узорный покров - Сомерсет Моэм - Классическая проза
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Время жить и время умирать - Эрих Ремарк - Классическая проза
- ЖИТИЕ ПРОТОПОПА АВВАКУМА, ИМ САМИМ НАПИСАННОЕ - Протопоп Петрович - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Цветы для миссис Харрис - Пол Гэллико - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор