Шрифт:
Интервал:
Закладка:
РЕВОЛЮЦИОНЕР У.
Худощавый и потому казавшийся высоким, с рыжеватой бородкой в чуть заметной проседи и голубыми недоверчивыми глазами, он походил на чеховского вечного студента, хотя был чуть ли не профессором. Нечто чудаковатое отличало и его журавлиную походку, и нервно втолковывающие лекторские интонации речей, произносимых дребезжаще — певучим приятным баритоном.
Мне он был интересен тем, что знал и любил Даниила Андреева. У. с ним познакомился в Институте имени Сербского, где проходил психиатрическую экспертизу. Туда попал после ареста, по его словам, «за антисоветскую деятельность». Было ему тогда чуть больше восемнадцати. В своих воспоминаниях У. часто смущенно умалчивает о месте своего знакомства с Даниилом Андреевым, стараясь ничего не сообщать о подробностях пребывания в печально известном заведении. Попавший туда же из Лефортова художник Родион Гудзенко вспоминал, что это было «как на воле», окна без решеток и «надзиратели — люди, хоть и погоны под халатами».
Кто там сидел еще студеной зимой начала 57–го года?
Виталий Лазарянц, моложе У., десятиклассник, вышедший в своем Ярославле на демонстрацию с плакатом «Руки прочь от Венгрии». Андреев называл его петушком, который не вовремя прокукарекал.
Двадцатилетний бывший студент Валерий Слушкин.
Юрий Пантелеев, выпускник военного училища, обвиненный в антисоветской агитации.
Пожилой уже человек, художник Шатов, написавший в ЦК КПСС письмо, в котором просил дать народу «хотя бы» свободу творчества и призывал к человечности, — разве не сумасшедший?
Виктор Рафальский, по словам У., украинский националист, о котором у самого Андреева упоминаний нет.
Это те, о которых нам известно, кто с Даниилом Андреевым в больнично — тюремной палате общался, кто ему был так или иначе интересен. И это те, для кого встреча с поэтом оказалась событием. Многозначащим событием она стала для У., называющего Даниила Андреева «величайшим поэтом России». Об этом он говорил ему при жизни.
Я, к сожалению, встречался с У. редко, накоротке. Он все время спешил, сетуя, что приходится слишком много читать лекций, чтобы свести концы с концами. Но вот в 95–м, в конце октября, холодного, нахмуренного, мы вместе поехали на Андреевские чтения в Брянск и Трубчевск. Его выступления там, его рассказы были куда интереснее куцых воспоминаний, им опубликованных.
— Я востоковед, научный сотрудник Академии наук, — представлялся У. пестрой, немногочисленной публике чтений, щурясь и наклонив высоколобую лысоватую голову. — Мне выпало счастье на моем веку познакомиться с Даниилом Леонидовичем Андреевым.
Как он выглядел? В музее, — У. имел в виду Брянский литературный музей, — есть бюст Андреева, так вот, человек с такой головой ничего бы не написал. Ваятель, очевидно, стихов Андреева не читал.
Даниил Леонидович был высоким, сантиметров на десять выше меня. Но высоким не казался, поскольку сильно горбился… Он пропагандировал хождение босиком, и сила его духовная была такой неотразимой, что вся камера, и я в том числе, однажды разулись и вышли на прогулку босиком. Тюремщиками, их косными тюремными мозгами это было расценено как демонстрация, как вызов… Тем более что грязные ноги оставляли следы.
(Еще раз замечу, — и камера, и тюремщики здесь «литературный прием», так как речь идет об институте Сербского, и, при всей мрачной репутации этого заведения, оно все‑таки не Владимирская тюрьма, где Андреев просидел восемь с лишним лет. У. увлекался. Ну а, кроме того, жанр «революционного» жития требовал ожидаемой декорации. Психушки, диссиденты — слова последующей эпохи.)
А поскольку Андреев ходил босиком даже в сорокаградусный мороз, отсюда и артрит, и артроз. Хотя он и говорил, что в него вливаются силы матери — земли Геи, через неделю заболел жестокой ангиной, а это отразилось на позвоночнике… Из‑за болезни позвоночника ему было даже трудно держать спину, и он сидел обычно, прислонившись к стене, обеими руками подпирая голову.
В тюрьме его одежда состояла из серых штанов и зеленого халата. Когда он из тюрьмы вышел, у него совершенно никакой одежды своей не было, ему нашли какую‑то кацавейку или разлетайку, не доходившую до колен…
Голос у Андреева был глухой, хрипловатый, как у Файнгара. Может быть, знаете Файнгара, — был такой редактор в издательстве «Прогресс»? — спрашивал У. недоуменно и благоговейно молчавших трубчевских жителей, среди которых знакомых Файнгара искать не приходилось. — Я с Андреевым беседовал десятки раз. В московской пересыльной тюрьме (речь о том же институте!), когда он бодрствовал по ночам, он обычно со мной разговаривал — наши койки стояли рядом. Он по ночам не спал, привык уже во Владимирском централе не спать, работать…
В заключении многие занимались творчеством. Но это Горький мог «Дети солнца» сочинить в Петропавловской крепости и прославиться, а в советских тюрьмах писать ни в коем случае нельзя было. Я думаю, и в нынешних ничего не напишешь.
Учтите, — приостанавливал рассказ У., предупреждающе поднимая лекторскую руку, — если я поношу советскую власть, МГВ, КГБ и коммунистов, как бывший политзаключенный и революционер, то я прямо вам скажу, что теперь буду голосовать за коммунистов, потому что такого безобразия, в которое ввергли родину нынешние властители, еще не было. Потому что разрыв нашей родины на мелкие клочья произошел по указанию ЦРУ.
Слушатели ошарашенно молчали, встречаться с людьми, называющими себя революционерами, им не приходилось, а У. продолжал:
— То, что советская власть в той форме, в которой она существовала, рухнет, было для нас аксиомой. Она была бесчеловечной и просто алогичной.
С нами в тюрьме (ну, конечно, в институте Сербского!) сидел некий Рафальский, который просидел в тюрьмах двадцать девять лет. Он выдавал себя за украинского социалиста, а на самом деле оказался, — голос У. был строг, — украинским национал — фашистом, ияс ним прекратил всякие отношения! Но мы были друзьями.
Там сидела преимущественно молодежь, и я проводил время с нею, с Андреевым мне было скучно, с ним оставался один Слушкин, который почитал его как отца и восхищался им, и млел.
После крушения коммунизма, в 1964 году — такой мы назначили срок, — Рафальский нас при глашал на Украину, занять правительственные посты. Как же, мы жизнь свою отдавали на борьбу, кому же еще быть в правительстве? Но вот прошел 64–й год, прошел коммунистический режим, и получилось так, что жизнь свою мы отдали за свободу Родины, а взамен ничего не получили. А тогда казалось, кто же в правительстве будет, как не мы?
Там сидело тогда много украинских националистов, но мы их считали социалистами. Тем более, что в присутствии Андреева никаких националистических разговоров не велось, это считалось дурным тоном, стеснялись.
С Даниилом Леонидовичем Андреевым я познакомился — я запомнил день, потому что Андреев — самая яркая фигура в моей биографии, — 30 января 57–го года. Это был солнечный морозный день. Таких морозов сейчас в Москве не бывает. Он представился, встав с койки в камере: «Андреев, поэт». Лицо у него было желтое, как яичный желток, волосы серебристой стали, нос длинный. И лицо породистое, арабско — индийское, продолговатое.
Он стал меня просвещать. Рассказал историю старца Федора Кузьмича, известную мне по повести Толстого. А через несколько дней собрал наших сокамерников с тем, чтобы прочитать свои стихи. Потому что отношение к званию «поэт», и не только у меня, вызывало предубеждение. Каждый может назвать себя поэтом.
Один из заключенных, с не совсем пристойной фамилией… Он возмущался, что все товары у нас «гонят» в страны народной демократии, а нам ничего не остается, и его за это посадили. Так он прихлопывал в ладоши, пристукивал ногами, как чечеточник, и всем заявлял: «Я — артист!»
Так вот, Андреев пригласил меня, художника Родиона Гудзенко, Виктора Рафалъского, Валерия Слушкина, естественно, и сказал: «Я приглашаю вас на чашечку стихов». Человек пять он пригласил. Первым прочел стихотворение «Гипер — пэон». Затем «Симфонию городского дня». Он ее по памяти записал и передал мне, и уже через несколько дней я ее знал наизусть…
В словаре Андреева, и в стихах, и в «Розе Мира» много слов, которые он вводит в философский, теософский словарь впервые, например: Энроф, Уицраор. Я его спрашивал: «Откуда вы знаете эти слова?» Он отвечал: «Они были мне сообщены в состоянии транса из потусторонних миров…» Публика не совсем корректная смеялась — это самовнушение, признак болезни.
- Страстная односторонность и бесстрастие духа - Григорий Померанц - Публицистика
- Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына - Семен Резник - Публицистика
- Бойцы моей земли: встречи и раздумья - Владимир Федоров - Публицистика
- Блог «Серп и молот» 2019–2020 - Петр Григорьевич Балаев - История / Политика / Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 12 - Андрей Платонов - Публицистика
- Никакого «Ига» не было! Интеллектуальная диверсия Запада - Михаил Сарбучев - Публицистика
- Эрос невозможного. История психоанализа в России - Александр Маркович Эткинд - История / Публицистика
- Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - Ефим Гофман - Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- Кто приготовил испытания России? Мнение русской интеллигенции - Павел Николаевич Милюков - Историческая проза / Публицистика