Рейтинговые книги
Читем онлайн Чудовища и критики и другие статьи - Джон Толкин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 95

И тут вновь, впервые после описания пентаграммы и щита Гавейна (здесь есть на него отсылка), мы возвращаемся к религии или к чему–то, что стоит выше и за пределами учтивых и изысканных манер: а ведь уже доказано, и будет доказано снова и окончательно, что в решающий миг учтивые манеры — не просто бесполезное оружие, но они еще и заключают в себе самую настоящую опасность, ибо играют на руку врагу.

Сразу же вслед за тем вводится слово synne [грех] [23] — в первый и единственный раз в этой высоконравственной поэме, и оттого оно обретает особую значимость; более того, проводится различие между «грехом» (моральным законом) и «куртуазностью» — Гавейн сам вынужден их разграничить:

Ибо она, несравненная, так утесняла его,Подводя к пределу, что должен он былЛибо ответить на авансы, либо отвергнуть их грубо.Он чтил учтивость, дабы не сойти за мужлана[76],Но еще боле страшился он совершить согрешение страшноеИ владельца дома предать доверие.«Господи, помоги мне! — рек он. — Негоже это!»

(71.1770–1776)

Завершение этой последней сцены искушения, когда дама резко меняет тактику, потерпев сокрушительное поражение в главном (или высшем, или единственном имеющем значение) деле, разумеется, еще больше усложняет и без того непростую поэму, что необходимо обсудить в свой черед. Однако от этого момента надо сразу же перейти к сцене, за искушением следующей: к исповеди Гавейна (75.1874–1884).

Голланц заслуживает похвалы уже за то, что отметил исповедь[77], которой до того внимания почти совсем не уделяли. Однако он совершенно упускает из виду главный момент (или моменты). Их–то мне и хотелось бы рассмотреть. Не будет преувеличением сказать, что интерпретация и оценка «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря» целиком и полностью зависят от того, как воспринимается третья строфа Третьей Песни {строфа 75}. Либо поэт знал, что делает, имел в виду то, что говорит, и поставил эту строфу именно туда, куда и хотел, — а в таком случае нам подобает воспринимать ее со всей серьезностью и задуматься об авторском замысле; либо, напротив, автор, жалкий халтурщик, ничего особенного в виду не имел и просто–напросто нанизывал условно–стандартные сцены одну за другой, так что труд его вообще не стоит пристального внимания, разве что как кладовка, битком набитая старыми, полузабытыми, маловразумительными сюжетами и мотивами; как сказочка для взрослых, и притом не самая удачная.

Голланц, по всей видимости, придерживался второго мнения; поскольку в своих комментариях он, как это ни поразительно, утверждает: «хотя сам поэт этого не замечает (!), исповедь Гавейна является, по сути дела, кощунством. Ибо он утаивает тот факт, что принял пояс с намерением оставить подарок себе». Это — сущий вздор. Для того, чтобы его опровергнуть, достаточно справиться с текстом, как мы убедимся чуть позже. Но прежде всего совершенно невероятно, чтобы поэт, настроенный в высшей степени серьезно[78], который уже вставил в поэму длинное, откровенно назидательное отступление о Пентаграмме и о щите сэра Гавейна, стал включать в нее фрагмент об исповеди и отпущении (а эти понятия для поэта были священны, чего бы уж там ни думали про себя современные критики) как бы между делом, случайно, не «заметив» такой мелочи, как «кощунство». Если поэт и впрямь был таким олухом, поневоле задумаешься, с какой стати редакторы берут на себя труд редактировать его произведения.

Обратимся же к тексту. Во–первых, поскольку автор не уточняет, в чем именно исповедался Гавейн, мы никак не можем судить, опустил ли он что-либо, так что утверждать, будто Гавейн что–то скрыл, глупо и необоснованно. Однако ж, нам сообщается, что Гавейн schewed his mysdedez, of þe more and þe mynne [24], исповедался во всех своих грехах (то есть во всех тех, в которых была нужда исповедаться), как в великих, так и в малых. Ежели этого недостаточно, то автор лишний раз недвусмысленно подтверждает: Гавейн исповедался как должно, безо всякого «кощунства», и благополучно очистился[79]:

Исповедался он откровенно, поведав о всех грехах своих,Как мелких, так и смертных, и как о милости умолял,Дабы отпустил ему их достойный священник.И тот оправдал его, как должно, дав отпущение,И очистил его чин чином, словно в чаянии Судного дня.

(75.1880–1884)

А если и этого мало, то далее поэт описывает, как у Гавейна в результате полегчало на душе:

После же веселился он всласть с прелестными дамами,Радуясь безвозбраннее праздничным танцам,Нежели доныне, — пока ночь не сгустиласьИ мрак.И всяк ручался словом:«Вот это весельчак!Досель под здешним кровомНе ликовал он так!»

(75.1885–1892)

Надо ли пояснять, что беззаботная веселость, со всей очевидностью, — не то настроение, что возникает как следствие кощунственной исповеди и сознательного утаивания греха?

Итак, исповедь Гавейна представлена в положительном свете. И однако ж пояс он оставляет себе. Это, конечно же, не случайность и не небрежность. Так что мы волей–неволей обязаны принять ситуацию, намеренно созданную автором; нас принуждают задуматься о том, как именно соотносятся все эти правила поведения, эти игры и любезности с грехом, с морально–этическими нормами, со спасением души — со всем тем, что автор наверняка почитал ценностями вечными и универсальными. И, конечно же, как раз для этого и вводится эпизод исповеди, причем именно в этом месте. Гавейн, в его отчаянном положении, у последней черты, вынужден разорвать свой «кодекс» надвое и разграничить его составляющие: воспитанность и нравственность. А теперь рассмотрим–ка эти материи подробнее.

Исповедь, по всей видимости, подразумевает в первую очередь то, что в глазах автора утаивание пояса не являлось грехом или преступлением в морально–этическом плане. Ибо выбирать здесь приходится одно из двух: либо (а) Гавейн вообще не упомянул про пояс, поскольку, благодаря усвоенным наставлениям, вполне умел видеть разницу между такого рода забавами и делами серьезными; или (б) если Гавейн и упомянул о поясе, на исповеди священник lerned hym better [наставил его получше] [25]. Первое, пожалуй, менее вероятно, поскольку просвещение Гавейна в этой области, можно сказать, только–только началось: нам сообщается, что, прежде чем пойти к исповеди, Гавейн испросил совета священника[80].

На самом деле мы достигли точки пересечения двух разных планов: мира действительного и незыблемого, и оторванного от действительности, преходящего мира ценностей: с одной стороны — нравственность, с другой — кодекс чести, или игра по правилам. Личный свод принципов у большинства людей был (а у многих и остался), как у сэра Гавейна, неразделимым сплавом того и другого; и какие–либо нарушения этого личного кодекса примерно так же эмоционально окрашены. Лишь в момент кризиса, либо в ходе серьезных размышлений, кризисом не вызванных (что бывает нечасто), становится возможным разъединить разнородные элементы, и процесс может оказаться весьма болезненным, как обнаружил сэр Гавейн.

«Игра по правилам», безусловно, может иметь дело как с пустяками, так и с вещами более серьезными по восходящей: начиная от забав с кусочками картона и кончая более высокими материями. И чем больше игры задействуют или вовлекают в себя реальные события и обязанности, тем больше проявится в них «морально–этический аспект»; то, как «поступают» и то, как «не поступают» — действия двусторонние: есть ритуал, или правила игры, а есть правила вечные и незыблемые; и следовательно, тем больше шансов для того, чтобы возникла дилемма, чтобы правила вступили в конфликт. И чем более всерьез воспринимаются игры, тем жестче и мучительнее дилемма. Сэр Гавейн (как он изображен в поэме) принадлежал — в силу своего сословия, традиции и воспитания — к той разновидности людей, что воспринимают свои игры с превеликой серьезностью. Он тяжко страдал. Можно сказать, что именно по этой причине его и избрали, — автор принадлежал к тому же самому сословию и к той же самой традиции и знал, каково оно изнутри; но автора также весьма занимали проблемы поведения, которым он уделил немало внимания.

Здесь сам собою напрашивается вопрос: а не художественный ли это недостаток, не поэтическая ли оплошность — именно в этот момент включить в повествование нечто настолько серьезное, как подлинная исповедь и отпущение грехов? Представить на всеобщее обозрение и привлечь внимание читателя к этому расхождению ценностей (которое читателя, возможно, не особо–то интересует)? Да, собственно говоря, не ошибка ли — вообще вводить такого рода материи в волшебную сказку, подвергать такую чепуху, как обмен оленины на поцелуй, серьезному рассмотрению?

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 95
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Чудовища и критики и другие статьи - Джон Толкин бесплатно.

Оставить комментарий