Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле мы достигли точки пересечения двух разных планов: мира действительного и незыблемого, и оторванного от действительности, преходящего мира ценностей: с одной стороны — нравственность, с другой — кодекс чести, или игра по правилам. Личный свод принципов у большинства людей был (а у многих и остался), как у сэра Гавейна, неразделимым сплавом того и другого; и какие–либо нарушения этого личного кодекса примерно так же эмоционально окрашены. Лишь в момент кризиса, либо в ходе серьезных размышлений, кризисом не вызванных (что бывает нечасто), становится возможным разъединить разнородные элементы, и процесс может оказаться весьма болезненным, как обнаружил сэр Гавейн.
«Игра по правилам», безусловно, может иметь дело как с пустяками, так и с вещами более серьезными по восходящей: начиная от забав с кусочками картона и кончая более высокими материями. И чем больше игры задействуют или вовлекают в себя реальные события и обязанности, тем больше проявится в них «морально–этический аспект»; то, как «поступают» и то, как «не поступают» — действия двусторонние: есть ритуал, или правила игры, а есть правила вечные и незыблемые; и следовательно, тем больше шансов для того, чтобы возникла дилемма, чтобы правила вступили в конфликт. И чем более всерьез воспринимаются игры, тем жестче и мучительнее дилемма. Сэр Гавейн (как он изображен в поэме) принадлежал — в силу своего сословия, традиции и воспитания — к той разновидности людей, что воспринимают свои игры с превеликой серьезностью. Он тяжко страдал. Можно сказать, что именно по этой причине его и избрали, — автор принадлежал к тому же самому сословию и к той же самой традиции и знал, каково оно изнутри; но автора также весьма занимали проблемы поведения, которым он уделил немало внимания.
Здесь сам собою напрашивается вопрос: а не художественный ли это недостаток, не поэтическая ли оплошность — именно в этот момент включить в повествование нечто настолько серьезное, как подлинная исповедь и отпущение грехов? Представить на всеобщее обозрение и привлечь внимание читателя к этому расхождению ценностей (которое читателя, возможно, не особо–то интересует)? Да, собственно говоря, не ошибка ли — вообще вводить такого рода материи в волшебную сказку, подвергать такую чепуху, как обмен оленины на поцелуй, серьезному рассмотрению?
В данный момент я не то чтобы рвусь отвечать на такой вопрос: сейчас я стремлюсь главным образом доказать и продемонстрировать (по возможности), что именно это автор «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря» и сделал, и что его интерпретация материала была бы вообще непонятна или по большей части неправильно истолкована, если этого не осознать. Но ежели бы вопрос встал, я бы ответил так: этой поэме присущи сила и жизнь — это признают практически все. И скорее всего, поэма дошла до наших дней благодаря исключительной серьезности автора, а отнюдь не вопреки ей. Однако многое зависит от того, чего вы хотите или думаете, что хотите. Вы требуете, чтобы автор ставил перед собою цели, которых вы от него ждете, или придерживался взглядов, вам предпочтительных? Так, вы считаете, что ему полагается быть антикваром от антропологии [26]? Или что ему следует просто–напросто рассказать увлекательную волшебную сказку, да как можно лучше и убедительнее, так, чтобы читатель от души развлекся? Ну и как же автору прикажете это делать, на языке своего времени и мышления? Наверняка если бы он задавался только этой несложной целью (что для глубокомысленного и дидактичного четырнадцатого века весьма маловероятно), то, воскрешая к жизни древние легенды, автор неизбежно пустился бы в рассуждения о проблемах поведения как современных, так и вечных? Именно благодаря этим рассуждениям он придал своим персонажам яркости и тем самым вдохнул новую жизнь в старые сказания, вкладывая в них иной смысл, совершенно отличный от прежнего (о котором он, вероятно, знал куда меньше, и, уж конечно, куда меньше задумывался, нежели некоторые наши современники). Молодое вино наливается в старые бочки: щели и утечки здесь неизбежны. Как бы то ни было, мне представляется, что этот вопрос этики становится еще более животрепещущим благодаря странным, причудливым декорациям и сам по себе более интересен, нежели все догадки о первобытных временах. Но, с другой стороны, я ведь считаю, что четырнадцатый век стоит выше варварства, а теология и этика важнее фольклора.
Я, разумеется, не настаиваю, что автор, берясь за свою историю, сознательно задавался целью рассмотреть взаимоотношения подлинных и искусственных правил поведения. Как я понимаю, поэма писалась не быстро и много раз правилась: здесь что–то добавится, там — уберется. Но моральноэтические вопросы там есть, они — неотъемлемая часть повествования, и, естественно, возникают и требуют к себе внимания — тем более, что история представлена в реалистическом свете, и тем более, что автор — человек умный и мыслящий, а не просто рассказчик–неумеха. В любом случае очевидно, что еще до того, как произведение обрело окончательную форму, автор ясно сознавал, что именно он делает: пишет «назидательную» поэму, подвергая рассмотрению рыцарскую добродетель и хорошие манеры в критической ситуации; ведь, отправляя своего героя на испытание, он добавил две строфы, посвященные Пентаграмме («пусть заведомо и замешкавшись» [27], и пусть сегодня нам это может и не понравиться). И еще до того, как автор включил эпизод исповеди в финале основного испытания, он уже привлек наше внимание к расхождению ценностей, четко проведя различие в строках 17731774 — в строках, что ставят нравственный закон выше законов «куртуазии» и однозначно отвергают (и заставляют Гавейна отвергнуть) прелюбодеяние как составляющую куртуазии, допустимую для идеального рыцаря. Очень современная и очень даже английская точка зрения![81]
Однако благодаря открытому приглашению к прелюбодеянию в строках 49.1237–1240 (и это, вне всякого сомнения, одна из причин, почему оно помещено в начало) мы видим тщету и фальшь всего последующего куртуазного «фехтования». Ибо с этого самого момента у Гавейна не остается никаких сомнений насчет того, какую цель преследует дама: to haf wonnen hym to woze («соблазнить его к занятию любовью», 61.1550). Гавейн атакован по двум фронтам, и на самом–то деле он с первых же мгновений отказался от «служения», от абсолютной покорности «истинного слуги» воле и желаниям дамы, хотя на протяжении всего происходящего пытается поддержать словесную иллюзию такого служения, любезность и обходительность учтивой речи и хороших манер.
Но, Господи помоги мне, коли угодно вам будет,Словом ли, делами во благо вам порадею:Услужить госпоже моей — жажду лишь этой радости.
(50.1245–1247)Но лестны мне похвалы, коими осчастливили меня вы;И как даннику вашему должно, я владычицей признаю вас.
(51.1277–1278)Вашу волю я выполню с заведомою охотой,Ибо обязан к тому, и более — Богом клянусьПребывать вечно вашим верным слугою.
(61. 1546–1548)Все эти выражения превратились просто–напросто в отговорки, низведенные на уровень немногим выше рождественских игрищ, поскольку wylnyng [воля] (1546) дамы стойко отклонялась до сих пор и отклоняется сейчас.
Лишь придворная практика в словесных играх и любезном угождении помогает Гавейну не выставить себя сraþayn [грубияном, невежей] [28] и избежать «vileinye» [невежливости, неучтивости] [29] в речах, то есть выражений, что прозвучали бы бестактно или с грубой откровенностью (будь то заслуженно и справедливо или нет)[82]. Но даже при том, что Гавейн способен проделывать все это с обезоруживающим изяществом, закон «служения» желаниям дамы по сути дела нарушен. А причина нарушения, при всей искусной самозащите Гавейна, с самого начала не может быть иной, кроме как морально–этической, хотя утверждается это только в 71.1773–1774. Не будь у него другого выхода, Гавейну пришлось бы отказаться даже от формальной куртуазности хороших манер и lodly refuse [ответить оскорбительным отказом] (1772). Однако ближе всего он «подведен к пределу» [30] тогда, когда восклицает: «…Не избрал я дамы, и до поры не стану» (71.1790–1791), что, невзирая на его «улыбку» [31], звучит вполне однозначно: это — a worde þat worst is of alle [слово, худшее из всех] (72.1792). Но дама не провоцирует его на большее, ибо вне всякого сомнения автор не желает, чтобы Гавейн отринул учтивость. Поэт одобряет любезные манеры и отсутствие «vileinye», когда они — в союзе с добродетелью и на ней основаны, одобряет очищение учтивости в «куртуазной любви» без прелюбодеяния[83].
Так что мы должны признать, что исповедь сэра Гавейна включена в поэму сознательно и место для этого эпизода выбрано не случайно; тем самым подтверждается авторское мнение о том, что игры и хорошие манеры в конечном итоге не важны (для «спасения души», 75.1879) и в любом случае стоят ниже подлинной добродетели, а при конфликте ценностей уступают ей первенство. Даже Зеленый Рыцарь признает это различие и объявляет, что Гавейн — «безупречнейший из людей мира» (95.2363) в том, что касается ключевого вопроса нравственности.
- Статьи, эссе, интервью - Вера Котелевская - Публицистика
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика
- «Наши» и «не наши». Письма русского - Александр Иванович Герцен - Публицистика
- Том 5. Книга 2. Статьи, эссе. Переводы - Марина Цветаева - Публицистика
- Смысл жизни - Антуан де Сент-Экзюпери - Публицистика
- Весь этот пиар. Сборник актуальных статей 2003-2013 - Игорь Даченков - Публицистика
- ОУН и УПА: исследования о создании "исторических " мифов. Сборник статей - Пер Рудлинг - Публицистика
- Апология капитализма - Айн Рэнд - Публицистика
- Сорок два свидания с русской речью - Владимир Новиков - Публицистика
- Самозванец - Павел Шестаков - Публицистика