Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На личико — яичко, а внутри, может, болтушок, — сказала бабушка.
— Оно так, — поддержала Дунька Рябова. — Правду говорят: с лица воды не пить, лишь бы ум не купить.
— Дак я слышала — по доброму согласию у них? — продолжая всхлипывать, спросила тетка Матрена.
— А кто ж их знает, — отозвалась Дунька. — Мне другое сказывали — будто изнасильничал он Тамарку, запугал. И Анне, матери ее, пригрозил: если, мол, пикнешь — голодом заморю, тягла не дам дров или сена привезти.
— Да это што же такое на свете деется? — опять возмутилась Киндячиха. — Неужто на него, идола, никакой управы, никаких властей нет?
— В таких делах власти не помогут, — рассудила бабушка Федора. — Вот ежели бы Тамарка пожаловалась…
Посудачили бабы, повздыхали, даже всплакнули гуртом о живых и погибших мужьях да сыновьях — с тем и разошлись по домам. Завтра, чуть свет, снова в работу впрягаться…
5
И натерпелись же мы страху в ту ночь! Сейчас вспоминаю — поджилки трясутся…
Был конец августа — время холодных зорь. Уже и утренники перепадали: выйдешь раненько во двор — крыши побелены инеем, соломинки на темной земле серебрятся, как вязальные спицы. Трава хрусткая и будто мукою посыпана. А с огорода веет ядреным запахом побитой холодом картофельной ботвы и конопли.
Такую приятную картину по утрам видели те, кто ночевал дома. А мы продолжали пасти быков, и ночные холода становились для нас все невыносимее. Теперь уже не спасали и бычьи шевяхи, к которым мы бежали наперегонки, завидев издали желанный парок. Совсем оскудела трава, скудными стали и шевяхи. Приходилось тереть нога об ногу, чтобы размазать тепло.
Наши ноги залубенели, потрескались и покрылись кровавыми цыпками. Мы их смазывали сметаной, гусиным жиром, но и это уже не помогало. Зато подошвы так задеревенели, что по стеклу пробежишь — и не поранишься.
Большой было радостью, если находили копну прелой соломы или сена. Уберешь верхние сухие пласты, залезешь в самое нутро, в затхлую горячую сырость, — и спи до утра, как на печи. Но спать-то всем нельзя, кому-то по очереди надо караулить стадо.
Быки здорово уставали за день, но голод для них был сильнее усталости. Полежат часок и снова разбредаются в поисках скудного корма. Рогатый дьявол Шаман, опытный вожак стада, в любом месте безошибочно находил посевы овса или пшеницы и пер туда с тупым, яростным упрямством, ведя за собой всех своих собратьев. Он и спал-то всегда одним глазом, а другим настороженно следил за пастухом: стоило только тому, сморенному сном и усталостью, прикорнуть хотя бы на минутку, бык бесшумно поднимался, расталкивал рогами остальных, и в мгновенье ока весь табун исчезал, как сквозь землю проваливался. Сравнение «неповоротливый, как бык», наверное, придумал человек, который никогда не имел с быками дела.
Но все-таки мы перехитрили Шамана. И заслуга в этом принадлежит все тому же Ваньке-шалопуту. На его совести было уже несколько потрав, он вообще не мог дежурить один — засыпал сразу, как куренок. И однажды придумал: когда стадо легло на отдых, Ванька тоже свернулся калачиком около Шамана, привалился к его теплому боку, угрелся и безмятежно заснул. Бык почуял, что стража спит, начал подниматься и разбудил Шалопута.
С тех пор все дежурные стали пользоваться Ванькиным способом и потрав больше не было.
Другим спасением от холода, кроме прелых копен и остожий, был костер.
Костер! Радостным теплом и светом твоим озарено мое детство! И теперь, когда ушло оно безвозвратно, аукнулось в чистых березовых колках и скрылось навсегда за долами да лесами, и теперь в трудную нору своей жизни, лишь подступит к сердцу холодная тоска, отыскиваю я свой потрепанный, прожженный и пропахший дымом да сухими травами рюкзачок, сажусь на первый попавшийся транспорт и качу за город. Где-нибудь у чахлого, обглоданного и загаженного неутомимыми туристами перелеска собираю сухие былки, ломкие веточки и развожу костер. И часами могу сидеть у очистительного огня, и в жадных языках пламени маячат передо мною видения далеких дней…
Наверное, у каждого есть свой костер детства. У одних — рыбачий или охотничий, овеянный радостью первого общения с природой, у других — пионерский, с песнями и плясками; но для нас-то, детей войны, костер был не игрой, не забавой, а источником живительного тепла и света, как для тех первобытных людей, наших далеких предков.
Так как же мне его позабыть, мой костер детства! Набегаешься, бывало, сгоняя в табун непослушных быков, — ноги от холода ломит, аж в затылке больно отдает, кажется, все, выдохся и жить больше не хочется, а прибежишь к огню, почти в самые угли сунешь занемевшие ступни, и почувствуешь сразу, как потечет по всему телу тепло, и вся боль, и вся горечь в нем растопятся, скупой слезинкою стекут по щеке…
А костер тихонько потрескивает, постреливает угольками в темноту, огонь корежит черные сучья, из-под сухих бычьих шевяхов валит белый дым, пропитывая одежду и тело неистребимым запахом кизяка.
Дед Курило лежит под полушубком, выставив к огню пегую бороду, и ничего не видит, ничего не слышит вокруг. Язычки пламени пляшут в его глубоких, мертвенно-неподвижных глазах, — о чем он думает, о чем вспоминает?
Василек тоже лежит на животе, подперев кулачонками подбородок. По лицу его блуждает мечтательная улыбка, он всегда так: улыбается чему-то, да и забудет про улыбку — она долго теплится на его конопатой рожице.
Из темноты раздается тяжелый топот. Василек вздрагивает, я вскакиваю на ноги, только дед Курило остается безучастным ко всему. В круг света на рысях врывается Ванька-шалопут верхом на Шамане. Бык, круто пригнув голову, осаживает у самого огня, и Ванька кубарем летит через костер.
— У, фулюган! — растирая ушибленную коленку, орет он вслед убегающему Шаману. — Погоди, я еще сделаю из тебя донского скакуна!
Но Ванька не из тех, кто долго помнит обиды. Немного оклемавшись, он на карачках подползает к костру, начинает палкой шуровать красные угли.
— Чо сидите? Спеклась, поди, картошка-то? — ворчит он и выхватывает из жара самый крупный клубень.
Сырая картофелина хрустит на его зубах, исходит аппетитным паром. Мы с Васильком не выдерживаем, тоже начинаем рыться в углях, выбирая клубеньки поменьше. Они уже готовы.
Вы пробовали когда-нибудь испеченную в костре, молодую картошку? Правда, еще не время, в огородах ее пока еще не копают, а только подкапывают, то есть выбирают руками из-под кустов что покрупнее, а мелочь оставляют дозревать. И случается: когда начнется основная копка, то собирать уже нечего, остается одна ботва.
Но не об этом речь. Я, например, и теперь не знаю вкуснее еды, чем молодая печеная картошка. Выкатишь палочкой из притухших углей коричневый клубенек, покидаешь его с ладони на ладонь, поскоблишь ножом (чистить ни в коем случае не надо: весь вкус и смак в хрустящей поджаристой корочке! — и крупитчатая ароматная мякоть растает во рту, благостным теплом отзовется во всем теле.
А потом наступают блаженные минуты чаепития. Крутой кипяток заварен клубничником да душицей, вместо сахара подслащен сухими корешками солодки. Разомлеешь у огня, пьянящая истома навалится, ни о чем плохом думать неохота, сидел бы вот так под звездным небом, вдыхал полынный степной воздух, и чтоб сердце замирало от необъяснимой щемящей радости. Не зря дед Курило говорит, что корнями солодки даже от тоски-присухи излечиваются.
Да, были и у нас счастливые мгновения. Правду сказал кто-то из поэтов, моих сверстников, о военном детстве: «Ели лебеду, крапиву ели, а оно осталось голубым!»
В одну из таких ночей, ближе к рассвету, сидел я у костерка, дежурил. Дед Курило и ребятишки спали в пластяной избушке, брошенной заимке. Я только заступил на пастьбу, спать еще не хотелось — сидел, экономно бросая в огонь пучки сухого бурьяна, сосал кислый хлебушко: кусочек из своей пайки всегда приберегал на такие вот одинокие, томительные часы дежурства, когда сильнее сна одолевает голод. Отщипнешь липкую, как глина, черную крошку, положишь в рот, и сосешь до тех пор, пока нёбо и язык не начнут колоть жесткие остючья. Так и обманываешь себя, замариваешь голодного червяка.
Был тот сумеречный час, когда день начинал бороться с ночью. На востоке обозначилась зеленая полоска зари, она все ширилась, затапливала небо и гасила подслеповатые звезды. В это время особенно резко пахнет дурманящей полынью и холодной, сизой от росы травою. И наступает жутковатая, неземная какая-то тишина. И в этой мертвенной тишине вдруг лопнет, оборвется что-то и щемящим звоном прокатится по небу, слабым эхом отзовется в далеких перелесках. Я и теперь не могу понять, откуда возникает в ночной степи этот странный, ликующе-жалобный звук…
Позади раздался топот. Наверное, отдохнувшие быки начали подниматься, подумал я и обернулся. Из осинового колка выбежало что-то черное, непонятое и катилось прямо на меня. Я крикнул, что было мочи, хотел вскочить, но ноги не послушались. Мимо костра, согнувшись, почти на четвереньках, пробежал человек. Он кинулся к колодцу, там скрипнул журавель, бухнула о сруб бадья. Человек хотел достать воды, но, видно, у него не хватило терпенья. Он припал к колоде, в которой мы поим быков, и стал жадно, по-собачьи лакать, захлебываясь и фыркая.
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Прохладное небо осени - Валерия Перуанская - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Вимба - Виктор Астафьев - Современная проза
- Воскресная обедня - Иштван Сабо - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Юные годы медбрата Паровозова - Алексей Моторов - Современная проза
- Рабочий день минималист. 50 стратегий, чтобы работать меньше - Эверетт Боуг - Современная проза
- Медленная проза (сборник) - Сергей Костырко - Современная проза