Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а Розанов? Ведь и он, кажется, пытался… Да, да, да. Но как раз из розановской комбинации не вышло ничего. «Мировое уродство» не дрогнуло. Пол с Богом он — правда — соединил, но за счет личности, подменив ее родовым началом. И не потому ли так легко прощаются Розанову и его кощунство, и его бунт, и все его неприличия, что воля его к безличности встречает ту же волю везде — в браке, в семье, в государстве, в Церкви? Против чего бы Розанов ни бунтовал, какие бы ни подрывал основы, в конечном счете он утверждает существующий порядок. Автор «Темного лика»[229], книги, пытавшейся взорвать христианство, умирает в Троице-Сергиевской лавре, на руках о. Флоренского, под шапочкой св. Сергия[230], как верный сын православной церкви. Это не случайно. Розанов — одно из интереснейших явлений неудавшейся духовной революции. Но человеку современному, человеку тридцатых годов нашего века, знающему о личности что-то, чего дореволюционный человек не знал, в розановском мире, где пахнет пеленками и дурной бесконечностью, делать нечего. С Богом или против Бога, но утверждение человеческой личности во всей ее полноте. С Богом или против Бога, но совершенная свобода с правом даже погубить себя и мир. Георгий Иванов верно почуял, что только с Богом. Однако найти Его не просто.
«Versinke denn, ich konnt’ auch sagen steiges’ist einerlei…» (Из трагедии И В. Гете «Фауст», ч. 2 (нем.)).
Опустись же, я мог бы сказать «взвейся». Это все равно…
Георгий Иванов выбрал эти слова Гёте эпиграфом к своей книге неслучайно. Я из любопытства спрашивал у тех, кому книга казалась значительной, какое отношение имеет этот эпиграф к ее содержанию. Мне неизменно отвечали: никакого. Между тем он связан с самым в ней важным. Раскройте ее на странице 77, вы прочтете: «Наши одинокие, разные, глухонемые души — почуяли общую цель и — штопором, штопором — сквозь видимость и поверхность — завинчиваются к ней. Наши отвратительные, несчастные, одинокие души соединились в одну и штопором, штопором, сквозь мировое уродство, как умеют, продираются к Богу».
Какие странные слова! Что они значат в переводе на практический язык?
Не знаю, отдавал ли себе сам Георгий Иванов отчет в религиозно-общественном значении своей книги. Как будто нет. Но оно несомненно. Книга Георгия Иванова имеет прямое отношение к одному из самых серьезных человеческих дел на земле. Я говорю о построении «Civitas Dei» — слово бл<аженного> Августина[231]. Нарочно пользуюсь, как в медицине, латинским термином, дабы, сказав «Град Божий», «Царство Божие на земле», не приобрести нежелательного союзника в лице христианского идеализма (журнал «Путь», «Новый град», Религиозно-философская академия и пр.). Проглядев современного человека, не поняв ни его правды, ни его соблазнов, этот идеализм утверждает, как утверждал всегда, вечную двойственность правды человеческой и правды Божией и Царство Божие на земле считает, хотя и не признается в этом открыто, ересью величайшей.
«Civitas Dei» — Град Божий — зиждется, как и всякое здание, на невидимом, подземном фундаменте. Это — общее место. Но мы теперь догадываемся, на какой глубине этот фундамент должен быть заложен. Мы догадываемся, что если он будет заложен не на глубине той «бездны», какая — неслучайно — разверзлась в душе современного человека, здание взлетит на воздух, как бы ни было оно прочно построено.
Но опять-таки, что это значит в переводе на практический язык? Как заложить прочное основание Града Божия на глубине ада, ибо речь именно об этом, — без предварительной над ним победы? Но такого вопроса у Георгия Иванова даже не возникает. Общее направление он угадывает верно, чувствует — тоже верно, — что проблема пола находит свое разрешение в личной любви, т. е. что это проблема религиозная. Но что Бог и пол — величины несоизмеримые, — этого он не сознает и, ставя между ними знак равенства, делает из пола как бы некий абсолют, который человека съедает без остатка, вместе с его любовью. У Розанова остается хоть что-то — род, дурная бесконечность истории. У Георгия Иванова — ничего. Конец личности — конец нашего человеческого мира.
Но не этого ли, в сущности, и хочет Георгий Иванов, стремясь всеми силами разложить атом человеческой личности? С ее исчезновением ад превращается в «рай» и уже здесь, на земле, наступает вечное блаженство — блаженство небытия.
Герой книги Георгия Иванова кончает самоубийством. Конец вполне естественный: личность человеческая — неделима, и смерть духовная неизбежно влечет за собой физическую. Но при желании можно ее ускорить, что герой Георгия Иванова и делает, пуская себе пулю в лоб.
Как избежать смерти духовной, спасти человека и человечество от окончательного впадения в умственное и нравственное ничтожество — в этом сейчас вся практическая трудность дела, служить которому современный человек призван. Если он не всегда на высоте положения, то, может быть, не только по своей вине. В деле, какому он служит, правду от лжи отделяет — волосок.
«Все, что у вас есть, — есть и у нас», — говорит черт Ивану Карамазову, открывая тайну загробного мира. Тот же черт мог бы, говоря о любви, сказать: «Все, что у нас есть, — есть и у вас». Однако тайну любви он не открыл бы, как не открыл и тайну загробного мира. «Все, что у вас есть, — есть и у нас», можно бы ему ответить, но только в иной категории. Волосок, отделяющий категорию любви личной от безличного полового акта, — это ее единственность и неповторимость, как единственна и неповторима сама человеческая личность. Разница как будто невелика, но на этом волоске держится мир, и если волосок оборвется, все действительно полетит к черту.
Да, все дело в категории. И в мере. Но мера вещей божественная, вернее, богочеловеческая, дается не сразу. И кто не был влюблен в безмерность, не найдет ее никогда.
«Широк человек, я бы сузил», — говорит о человеке Достоевский. О человеке современном этого не скажешь. Он как будто достиг предельной узости во всем — в политике, в религии, в революции, только в «любви» безмерен. Человечество еще не родилось. И не праздное ли занятие мечтать сейчас о богочеловечестве, когда каждый — один, в своем аду?
Праздное или нет — не знаю. Времена и сроки от нас скрыты. Однако то, что происходит с нами сейчас, может быть, заставит нас понять, что в одиночестве — мы погибнем, вместе — спасемся.
Вот что я приблизительно думал двадцать лет назад о книге Георгия Иванова и продолжаю думать до сих пор.
Да, нашим абсолютом стал пол. Теперь это совершенно ясно. И от этого все наши несчастья, все.
Памяти Н.А. Оцупа[232]
Не помню точно, когда и где я с ним познакомился. Кажется, в одном из литературных кружков, которыми изобиловал тогда Петербургский университет, куда мы оба только что поступили. Фамилия, впрочем, была мне знакома с давних пор. Мы жили на Надеждинской в доме Чайковского, и не раз по дороге в школу я останавливался на углу Литейного и Бассейной перед витриной придворного фотографа А. Оцупа. Одним из его многочисленных сыновей и был Н.А.
Он кончил царскосельскую гимназию, директором которой был поэт Иннокентий Анненский[233] и где также учился Н.С. Гумилев[234], кончивший ее несколькими годами раньше. Мое первое воспоминание о Н.А. довольно смутное (их вообще немного. Несмотря на взаимную симпатию, мы встречались редко…). Какая-то комната, вечер. Кажется, это было у него. От лампы с низким абажуром полутемно. Н.А. шагает из угла в угол, читая стихотворение о каком-то укротителе, который говорит: «Ты больше не житель, ты больше не житель!» Из темного угла поэт Адуев[235] замечает, что это можно понять как намек на черту оседлости. Потом Н.А. просят прочесть стихотворение о «маленьком эстонце», которое всем очень нравится. Н.А. читает:
Маленький эстонец.Пуговки на лаковых ботинкахМогут твой умишко думой удосужить.Даже генералы на цветных картинкахОдеваются гораздо хуже.
После этого до новой встречи с Оцупом проходит много времени. Я его не помню ни на собраниях нашего литературного кружка, ни в знаменитом университетском коридоре, где встречались все, от Георгия Иванова и Адамовича до Сергея Павловича Жабы[236] и его неразлучного спутника (которого я до сих пор не знаю, как звали). Впоследствии выяснилось, что Оцуп в то время был в Париже, увлекался Бергсоном[237] и слушал в Сорбонне его лекции о «Творческой эволюции». Впрочем, и по своем возвращении осенью 1914 г. в Петербург он был в нашем кружке[238] — редкий гость. Его больше влекло к Гумилеву и к «акмеизму», с которым мы боролись, считая это направление ложным.
- Все против всех. Россия периода упадка - Зинаида Николаевна Гиппиус - Критика / Публицистика / Русская классическая проза
- О русской литературе - Федор Михайлович Достоевский - Критика / Литературоведение
- Том 2. Советская литература - Анатолий Луначарский - Критика
- К. И. Чуковский о русской жизни и литературе - Василий Розанов - Критика
- Т. 3. Несобранные рассказы. О художниках и писателях: статьи; литературные портреты и зарисовки - Гийом Аполлинер - Критика
- Что такое литература? - Жан-Поль Сартр - Критика
- Сочинения Александра Пушкина. Статья первая - Виссарион Белинский - Критика
- «Петр и Алексей», ром. г. Мережковского. – «Страна отцов» г. Гусева-Оренбургского - Ангел Богданович - Критика
- Ничто о ничем, или Отчет г. издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы - Виссарион Белинский - Критика
- «Лучи и тени». Сорок пять сонетов Д. фон Лизандера… - Николай Добролюбов - Критика