Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да куда там! Кто их ловить будет, если убивцев не могут разыскать.
Незнамов оглядел дом. Снаружи он выглядел не очень импозантно, даже если представить его былое великолепие. Обыкновенный особняк, каких здесь, в Петербурге, десятки. Дай, видать, новые хозяева не очень берегли его…
— Вы хорошо знали писателей? — спросил он.
— А как же! — осклабился сторож. — Люди как люди, хотя среди них и странный народ попадался… Дружил я тут с одним, водолаз он по профессии. В молодости по заданию Горького ему помогли написать книгу о водолазных делах для детей, издали большим тиражом, приняли пария в Союз писателей как представителя рабочего класса и пролетариата, да больше он так и не смог ни одной строчки написать. А числился водолаз всю жизнь в писателях, выступал перед детьми, перебивался с хлеба на квас, попивал, а чтобы обратно в водолазы, в рабочий класс — ни-ни! Так и помер, бедняга, писателем… — Тут он опять понизил голос, оглядываясь на видневшийся вдали угол Большого дома.
— А вот такого писателя Юрия Гэмо вы не знали? — напрямик спросил Незнамов.
— А кто он? Про кого писал?
— Он — чукча…
Сторож задумался.
— Здесь больше евреев было. Помню татарина, Арифа Сатарова. Вот с ним смешной случай был: приехали тут сирийские коммунисты в гости, а он возьми и скажи: «Я — мусульманин, как вы!» Хотел, значит, подладиться к ним. А их главный встал и говорит: «А мы неверующие, атеисты, коммунисты!» И сел в лужу Ариф!
— Попробуйте вспомнить как следует… Из народов Севера неужто никого не было? — настаивал Незнамов.
— Вспомнил! — хлопнул себя по лбу сторож. — Был такой у нас. Вогул или остяк, Иван Фесталов. Поэт. Стихи сочинял. А как исполнял их, так начинал по-шамански плясать.
— Меня интересует чукча Юрий Гэмо, — повторил Незнамов.
— Нет, такого не помню… Может, из молодых, диссидент?
— Да нет, он моих лет…
— Нет, — решительно мотнул головой сторож..
Но Незнамов уже потерял интерес, хотя сторож был готов к продолжению беседы. Он сделал знак Зайкину и, наскоро попрощавшись с явно разочарованным сторожем, они вышли через короткий Кричевский переулок на набережную Невы.
Несмотря на погожий день, гуляющих на набережной было не так много, и величественной панорамой Петропавловской крепости и Стрелки Васильевского острова любовались лишь редкие прохожие.
— Мне нечасто приходится вот так, праздно гулять по собственному городу, и, к стыду своему, плохо знаю его, — признался Зайкин на Троицком, бывшем Кировском мосту. — Лишь когда кому-то из приезжих знакомых надо показать достопримечательности… Вот в Эрмитаже, наверное, лет тридцать не был…
— Я хоть и не петербуржец, — ответил Незнамов, — но не бог весть какой знаток города.
Перегнувшись через узорчатую чугунную ограду моста, он смотрел на крутящиеся возле опор круговороты и буруны темной, мрачной невской воды. Много лет назад, мальчишкой, он чуть не утонул. До сих пор он иногда с внутренним содроганием вспоминал, как беспомощно барахтался в воде, стыдясь позвать на помощь, чувствуя, как быстро силы покидают его и темная холодная водная завеса навсегда застилает от него летний, теплый день. Если бы не зоркая пионервожатая Лина Степанова, бросившаяся к нему на помощь и буквально выдернувшая его почти с того света… Незнамов потерял сознание и очнулся уже на берегу, чувствуя, как из всех дырок на его лице течет вода — из ноздрей, ушей и рта. Последний раз Незнамов видел Лину Степанову на виселице: немцы повесили ее за связь с партизанами на площади перед станцией Вруда. Окоченевшее тело раскачивалось, крутилось, и оскаленное, чужое, опухшее лицо с вывалившимся языком казалось смеющимся. Вспоминая эту страшную картину, заново переживая ужас от бездонной водной глубины, Незнамов вдруг подумал: а была ли другая Лина Степанова, в ином, параллельном мире? И если та погибла, осталась ли другая в живых, или со смертью двойника исчезает и другой?
Возле татарской мечети друзья расстались: Зайкину пришло время возвращаться в туалет, а Незнамову хотелось пройти дальше, через площадь Льва Толстого перейти на Большой проспект, оттуда на проспект Щорса, где на углу Ропшинской, в огромном шестиэтажном доме Юрий Гэмо получил свою первую законную городскую жилплощадь — комнату на последнем этаже.
После того памятного вечера Коравье исчез, и, когда прошло больше двух недель, Гэмо забеспокоился.
— Ему стыдно, вот он и не показывается на глаза, — предположила Валентина, но и она согласилась с тем, что надо съездить в общежитие, найти земляка.
Утренним поездом Гэмо отправился в город.
В этот час воздух прохладен и отдаленно напоминает летний воздух Уэлена, когда солнце стоит над Дежневским массивом и тень от маяка ложится на нетающий снег на склоне холма. Погружаясь в собственные тексты, в картины, создаваемые воображением, Гэмо значительную часть времени как бы проводил у себя на родине, в яранге, в залагунной тундре, не раз проходил по длинной галечной косе от селения, мимо электрического ветряка и полярной станции до Пильгына — пролива, соединяющего лагуну с океаном, шел но пружинящим под ногами кочкам мимо холма Линлиннэй, кладбища, усеянного побелевшими костями схороненных по древнему обычаю прямо на поверхности тундры родичей. Тогда в Уэлене по-новому хоронили только русских и немногих местных аборигенов, выбравших дорогу к новой жизни и пожелавших быть похороненным согласно новым обычаям. Над землей торчало всего лишь несколько фанерных пирамидок с облезлой краской, с пятиконечной жестяной звездочкой, вырезанной из консервной банки.
Чаще всего Гэмо вспоминал скалистый обрыв сразу за маяком, откуда открывался вид на захватывающий дух простор, уходящий далеко за горизонт, до самого Северного полюса. Он мог здесь пребывать часами, наблюдая за бесконечными птичьими стаями над водной поверхностью, за китовыми фонтанами, моржовыми стадами, движущимися от Берингова пролива на запад к мысу Рыркайпий. Здесь раздавались лишь природные вечные звуки — плеск волны о галечный берег, свистящий взрыв китового фонтана, утробное хрюканье моржей да несмолкаемый птичий гомон. В этой вековой музыке и чистом воздухе тело становилось бесплотным, как бы растворенным в окружающем сверкающем пространстве, оно становилось частью этой вечности, и сердце повторяло удары волн о берег.
Тоска охватывала Гэмо от этих воспоминаний, и он хорошо понимал Коравье, который эту тоску не таил, говорил о ней, особенно когда впадал в опьянение. Он громко ругал каменный город, утверждая, что души обитателей Ленинграда окаменели, покрылись холодной сырой слизью, наросшей за два столетия существования города на стены дворцов, гранитные набережные. Чаще всего Гэмо мысленно соглашался со своим земляком и знал причину его безысходной тоски: отсутствие простой женской любви, близкого и понимающего сердца. Но как раз именно в этом Гэмо никак не мог помочь ему. Это была область сугубо личного, и он мог только сочувствовать и надеяться. В случае с Антониной, видимо, произошла серьезная ошибка со стороны Коравье, и он просто хорошее отношение доброй, отзывчивой девушки принял за нечто большее. И, видно, не может отрешиться от своего чувства, несмотря на весь свой скептицизм и критическое отношение к жизни.
В общежитии Коравье не оказалось. Сосед по комнате, студент-филолог с роскошной фамилией Парижский, сказал, что не видел его, по меньшей мере, недели две. В деканате тоже не имели никаких сведений о нем. Часть студентов-северян уехала в дом отдыха на станцию Сиверская. Может, он туда подался? Скорее всего, так и есть, потому что других объяснений просто не было. Успокоенный, Гэмо купил продукты и отправился на вокзал.
В дороге вспоминал, как сам неожиданно влюбился и женился, не пожалев о своем опрометчивом шаге ни на минуту. Это было какое-то наитие свыше, когда два совершенно одиноких человека нашли друг друга в огромном, многомиллионном городе.
Рассказы о жизни в блокадном Ленинграде приходилось буквально вытаскивать из памяти Валентины: она не любила вспоминать об этом, и каждый раз голос ее дрожал и на глаза навертывались слезы. Гораздо охотнее она вспоминала довоенные годы, особенно летние дачные месяцы, на хуторе недалеко от Луги, в лесу, полном ягод и грибов. Детство ее закончилось в первые военные месяцы и наступило время испытаний, которые и не каждый сильный, взрослый человек мог вынести.
Из воспоминаний его собственного далекого детства, конечно, остается самое светлое и радостное: уэленская весна с прилетом первых уток, священный обряд Спускания Байдар, школьные годы, когда каждый день невероятно расширял вселенную, казавшуюся бесконечной, чтение книг, погружение в иной, волшебный мир, такой далекий от Уэлена, затерянного маленького чукотского селения на кончике северо-восточной Азии. Весенняя тундра, походы с бабушкой за ягодами, кореньями, ее бесконечные рассказы и легенды о давних временах, о деде Млеткыне, великом шамане Уэлена, расстрелянном большевиками. Дед, чей облик сохранился на фотографии, сделанной каким-то уличным фотографом в Сан-Франциско, выглядел совсем не по-чукотски. В широкополой шляпе, в легкой рубашке, в джинсах, великий шаман Уэлена скорее походил на кого-нибудь из героев любимого американского писателя Джека Лондона. Врагов народа Гэмо представлял вооруженными до зубов разбойниками, отстреливающимися от наседавших на них красноармейцев и пролетариев, размахивающих серпами и молотами. И, хотя Гэмо в школьные годы был и пионером и комсомольцем, он никак не мог поверить в то, что дед был противником Советской власти. Это была какая-то чудовищная ошибка.
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Венецианские сумерки - Стивен Кэрролл - Современная проза
- Крик совы перед концом сезона - Вячеслав Щепоткин - Современная проза
- Книга смеха и забвения - Милан Кундера - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Теплая вода под красным мостом - Ё. Хэмми - Современная проза
- Мартин-Плейс - Дональд Крик - Современная проза
- Жутко громко и запредельно близко - Джонатан Фоер - Современная проза
- Джоанна Аларика - Юрий Слепухин - Современная проза
- Бабло пожаловать! Или крик на суку - Виталий Вир - Современная проза