Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те дни польский злотый впал в полное ничтожество, американский же доллар взлетел в заоблачные выси. Можно было доехать на такси до Люблина, при необходимости попросить таксиста ждать нас там целые сутки, чтобы на следующий день доставить нас обратно, — и все за двадцать долларов. Нам удалось ускользнуть так, чтобы романист и его приятели не обратили на это внимания. Поцелуй, ощущение поцелуя, из ряда вон выходящая реальность поцелуя, ожидание следующего и всего того, что будет дальше, занимало меня на протяжении двадцати четырех часов. Но теперь, когда мы ехали сквозь однообразные пригороды Варшавы, прекрасно отдавая себе отчет в том, куда мы едем, этот поцелуй как-то стушевался. Мы расположились на заднем сиденье «Лады» на вполне приличном расстоянии друг от друга и принялись обмениваться начальными сведениями друг о друге. Именно тогда я и выяснил, что она дочь Бернарда Тремейна, чье имя мне было смутно знакомо по радиопередачам и по написанной им биографии Насера. Дженни рассказала о том, что между родителями ее не все в порядке, и о собственных непростых отношениях с матерью, которая живет одна в каком-то медвежьем углу во Франции и которая удалилась от мира и посвятила жизнь духовным медитациям. О Джун я услышал впервые, и мне сразу захотелось с ней встретиться. Я рассказал Дженни о гибели моих собственных родителей в автомобильной катастрофе, о том, как мы жили с сестрой, оставшись одни, о своей племяннице Салли, которой в каком-то смысле я до сих пор заменял отца, и о том, что я мастер находить язык с чужими родителями. Мне кажется, уже тогда мы начали шутить насчет того, что я вот-вот начну втираться в доверие к матери Джин, которая, судя по всему, штучка была еще та.
Моим воспоминаниям о той части Польши, что лежит между Варшавой и Люблином, доверять следует с известной долей осторожности, но я запомнил только бесконечные коричнево-черные распаханные поля, прорезанные прямой, не обсаженной деревьями дорогой. Когда мы добрались до места, пошел легкий снег. Мы последовали совету наших польских друзей, попросили высадить нас в центре Люблина и дальше пошли пешком. Я и понятия не имел, насколько близко к городу расположен этот лагерь, который пожрал всех его евреев, три четверти здешнего населения. Они лежат бок о бок, Люблин и Майданек, материя и антиматерия.
Мы остановились у главного входа и прочитали надпись о том, что здесь было уничтожено столько-то и столько-то сотен тысяч поляков, литовцев, русских, французов, британцев и американцев. Было очень тихо. Ни единого человека, сколько хватало глаз. На какую-то долю секунды я почувствовал острое нежелание идти дальше. Вывел меня из этого состояния шепот Джин:
— И ни слова о евреях. Видишь? Продолжается все то же самое. Причем на официальном уровне. — А потом она добавила, скорее для себя, чем для меня: — Черные собаки.
На эти последние слова я не обратил внимания. Что же до прочего, то даже если не принимать в расчет гипербол, то и остаточного, истинного положения вещей было вполне достаточно, чтобы в моих глазах Майданек в единый миг превратился из памятника, из вполне достойной, по-граждански ответственной попытки не впасть в историческое забытье — в больную фантазию, в угрозу вполне дееспособную, в почти бессознательное потворство злу. Я взял Дженни под руку, и мы пошли внутрь, мимо внешней линии ограждения, мимо караульного помещения, которое использовалось по назначению до сей поры. На крылечке караулки стояли две полные бутылки молока. Двухсантиметровый слой свежего снега — последний штрих к маниакальной одержимости этого лагеря идеей порядка. Мы минули контрольно-следовую полосу, и руки наши сами собой упали вдоль туловища. Впереди были смотровые башни, коренастые будки на сваях, с высокими треугольными крышами и шаткими деревянными лесенками; они доминировали над пейзажем внутри двойного внутреннего ограждения. Последний же вмещал в себя бараки куда более длинные, приземистые и многочисленные, чем я ожидал. Они тянулись до самого горизонта. За ними, одиноко плавая в оранжево-белом небе, как грязный грузовой пароход с одной-единственной трубой, высился крематорий. В течение часа мы не обменялись ни единым словом. Дженни сверялась с какими-то указаниями в блокноте и делала снимки. Вслед за школьной экскурсией мы зашли в один из бараков, где стояли проволочные короба с обувью — десятки тысяч пар, расплющенных и скукоженных, как сухофрукты. В следующем бараке опять была обувь, и в следующем — я не поверил своим глазам — она же, но только уже не в коробах, а просто кучами, тысячными кучами на полу. Подбитый гвоздями мужской башмак лежал рядом с младенческой сандалеткой, на которой из-под слоя пыли до сих пор проглядывал умильный барашек. Жизнь, обращенная в хлам. Колоссальная численная шкала, цифры, которые настолько легко слетают с языка — десятки и сотни тысяч, миллионы, — лишали воображение его законного права на сострадание и коварным образом совмещали твою собственную точку зрения с исходными посылками палачей, что жизнь стоит дешево, а барахло нужно сваливать в кучи. Мы двигались дальше, и всякие чувства во мне умерли. Ничего сделать, ничем помочь здесь уже невозможно. Здесь нельзя никого ни накормить, ни выпустить на свободу. Мы просто туристы. Приехав сюда, можно либо впасть в отчаяние, либо поглубже засунуть руки в карманы, стиснуть в кулак теплую мелочь и понять, что теперь ты на шаг ближе к реальности ночных кошмаров. И — неизбежное чувство позора, наш удел в этой трагедии. Мы были на другой стороне, мы передвигались по лагерю свободно, как когда-то передвигался здешний комендант или его политический наставник: указывая на ту или иную деталь, прекрасно зная, где отсюда выход, в полной уверенности в том, где и когда его ждет очередная трапеза.
Какое-то время спустя я поймал себя на том, что больше не могу думать о жертвах и что мысли мои крутятся исключительно вокруг здешнего персонала. Мы шли между бараками. Они удивительно хорошо были построены, удивительно хорошо сохранились. От каждой двери к улице, по которой мы шли, вела аккуратная дорожка. Бараки тянулись сколько хватал глаз. И это был только один ряд бараков, в одной части данного лагеря, не слишком большого, если сравнить его с прочими. Я погрузился в перевернутое с ног на голову чувство восторга, безрадостного удивления: как можно было представить себе нечто подобное, спланировать эти лагеря, выстроить их и войти в такие колоссальные затраты на то, чтобы оборудовать их, снабжать и обслуживать и чтобы переправлять сюда из городов и весей необходимое им человеческое топливо. Такая энергия, такая преданность своему делу. У кого повернулся язык назвать это ошибкой?
Мы снова встретились с детской экскурсией и зашли вслед за ней в кирпичное здание с трубой. Как и всякий входящий сюда человек, мы обратили внимание на имя мастера, выбитое на печных дверцах. Прекрасно выполненный спецзаказ. Мы увидели старый контейнер из-под цианистоводородной кислоты, «Циклона-Б», который поставляла фирма, входившая в «Дегеш».[22] На выходе Дженни заговорила со мной в первый раз за весь час и сказала, что за один только день в ноябре 1943 года немецкие власти расстреляли из пулеметов тридцать шесть тысяч люблинских евреев. Их заставляли ложиться в огромные общие могилы и убивали под льющиеся из громкоговорителей звуки танцевальной музыки. Мы снова вспомнили о надписи возле главного входа и об отсутствующей в ней информации.
— Немцы сделали за них всю работу. А теперь даже и евреев-то здесь никаких не осталось, а они по-прежнему их ненавидят, — сказала Дженни.
И тут вдруг я вспомнил:
— Погоди, а что ты такое сказала насчет собак?
— Черные собаки. У нас дома так говорят, от мамы повелось. — Она совсем было уже собралась объяснить подробнее, но передумала.
Мы оставили лагерь и пошли обратно в Люблин. Только теперь я заметил, что сам по себе этот город не лишен привлекательности. И война, и послевоенная реконструкция, изуродовавшая Варшаву, обошли его стороной. Мы шли по круто поднимающейся вверх улице, и великолепный оранжевый зимний закат превратил мокрый булыжник под ногами в чеканный золотой панцирь. Было такое впечатление, будто нас выпустили на свободу после долгого плена, и нас возбуждала сама возможность снова стать частью этого мира, обыденности неспешного люблинского часа пик. Безо всякой задней мысли Дженни взяла меня под руку и принялась рассказывать историю о польской подруге, которая приехала в Париж изучать кулинарное дело. Я уже успел поставить ее в известность о том, что в вопросах любви и секса я не силен и что если нужен эксперт в науке нежного соблазна, то это к моей сестре. Однако в тот день, вдруг почувствовав свободу от привычных личных комплексов, я совершил потрясающий поступок, совершенно мне не свойственный. Я остановил Дженни на полуфразе и поцеловал ее, а потом просто взял и сказал ей, что женщины красивее, чем она, я еще не встречал и что единственное, чего я сейчас хочу, так это провести остаток дня с ней в постели. Она смерила меня пристальным взглядом зеленых глаз, потом подняла руку, и в какой-то миг мне показалось, что сейчас она влепит мне пощечину. Но она показала на противоположную сторону улицы, где над узенькой дверью размещалась выцветшая вывеска. Мы прошлись по золотым самородкам до входа в гостиницу «Висла». Мы провели там три дня, отпустив шофера. Через десять месяцев мы поженились.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Stop-кадр! - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Год лавины - Джованни Орелли - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Утешение странников - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Солнечная - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Ампутация Души - Алексей Качалов - Современная проза
- Я была рядом - Николя Фарг - Современная проза