Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ausländer 'raus!
— «Иностранцы — вон!» Стена снесена, и все пляшут от радости, но рано или поздно…
Мы подошли к сектору вылета. Человек в форме с галунами подкатил кресло-каталку к Бернарду сзади, и тот со вздохом в него опустился.
Я сказал:
— Но спросить-то я хотел не об этом. Я вчера просматривал свои старые записи. Когда я в последний раз виделся с Джун, она велела мне спросить у тебя, что мэр Сан-Морис-де-Наваселль сказал насчет этих собак, когда вы обедали в кафе после того, как…
— А, «Отель де Тильёль»? О том, на что были натасканы эти псины? Лучшей иллюстрации не придумаешь. История мэра не соответствовала действительности. Или уж, во всяком случае, узнать, правда это или нет, не представлялось никакой возможности. Но Джун решила в нее уверовать, просто потому, что она прекрасно укладывалась в общий контекст. Прекрасная иллюстрация того, как факты искажают в угоду идеям.
Я вручил сумки Бернарда стюарду, который составил их одна на другую на задней подножке кресла. После чего изготовился в любой момент толкнуть кресло с места, как только мы попрощаемся. Бернард откинулся на спинку, положив на колени трость. Меня царапнула мысль: а не слишком ли легко мой тесть примеряет на себя роль инвалида?
— И все-таки, Бернард, — сказал я. — Что это была за история? На что были натасканы эти собаки?
Бернард покачал головой:
— В другой раз, мальчик мой. Спасибо, что проводил.
Затем он поднял свою подбитую резиной трость — отчасти в знак прощального приветствия, отчасти в качестве сигнала стюарду, который коротко кивнул мне и покатил пассажира прочь.
Я был слишком возбужден, чтобы как следует распорядиться оставшимся часом. Я постоял у бара, прикидывая, не выпить ли мне на дорожку последнюю чашечку кофе с какой-нибудь прощальной немецкой вкусняшкой. Я долго ползал по полкам в книжном магазине, но не купил даже газеты, поскольку вчера начитался их до одури. У меня осталось еще двадцать минут, в самый раз для еще одной неспешной прогулки по терминалу. Часто, выйдя для пересадки в иностранном аэропорту, если мой собственный рейс не направляется в Англию, я ловлю себя на том, что смотрю на табло отправлений и ищу там рейсы, вылетающие на Лондон, чтобы приютить себя в теплой тяге домой, к Дженни, к собственной семье. И вот теперь, стоило мне обратить внимание на то, что такой рейс здесь всего один (на международной карте авиаперелетов Берлин оставался на роли тихих задворков), и пришло воспоминание, одно из первых моих воспоминаний о собственной жене, спровоцированное тем, что только что сказал Бернард.
В октябре 1981 года я был в Польше в составе некой аморфной культурной делегации, прибывшей туда по приглашению польского правительства. В те годы я работал администратором в одном провинциальном театре не худшего разбора. Еще в группу входили романист, журналист, пишущий на темы искусства, переводчик и двое или трое бюрократов от культуры. Единственной женщиной была Дженни Тремейн, которая представляла некую институцию, базирующуюся в Париже и финансируемую из Брюсселя. Поскольку она разом была красива и отличалась довольно раскованными манерами, враждебность со стороны некоторых членов делегации была ей обеспечена. Все началось с романиста, озадаченного очевидным парадоксом: на вполне привлекательную женщину его известность не произвела ровным счетом никакого впечатления. Он поспорил с журналистом и одним из бюрократов о том, кто из них первым ее «снимет». Общая идея состояла в том, что мисс Тремейн с ее белой веснушчатой кожей и зелеными глазами, с ее шикарной копной рыжих волос, с безукоризненным французским и отточенной манерой сверяться с дневником назначенных встреч следует поставить на место. И постоянные перешептывания вечером за стойкой гостиничного бара стали хоть как-то скрашивать вполне предсказуемую скуку официального визита. Эффект оказался довольно пакостным. Было положительно невозможно обменяться парой фраз с этой женщиной, чья резкость, как я вскоре понял, всего-то навсего маскировала врожденную нервозность, без того, чтобы за спиной у нее народ не начал толкать друг друга локтями в бок, подмигивать друг другу, а чуть позже спрашивать меня, «в теме» я или нет.
Что особенно меня злило, так это что в каком-то — в каком-то! — смысле я действительно был «в теме». Через несколько дней по прибытии в Варшаву я был влюблен по уши, меня била любовная лихорадка. Старомодный и совершенно безнадежный случай — презабавнейшее осложнение для веселого романиста и его друзей. Первый же взгляд на нее каждый день за завтраком, на то, как она идет через гостиничный ресторан к нашему столику, вызывал у меня такое стеснение в груди, такое ощущение пустоты где-то под ложечкой, что после того, как она садилась на свое место, я не мог ни игнорировать ее, ни проявить наималейшего знака вежливости без того, чтобы на меня не обратили внимания участники пари. В итоге мой тост из черного хлеба и сваренное вкрутую яйцо так и оставались нетронутыми.
Переговорить с ней наедине никакой возможности не было. Целые дни напролет мы просиживали в комнатах для заседаний или в лекционных залах с издателями, переводчиками, журналистами, правительственными чиновниками и людьми из «Солидарности», ибо «Солидарность» в те дни как раз была на подъеме и, хотя мы, конечно, не могли об этом знать, через несколько недель должна была сойти со сцены, попасть под запрет после переворота, устроенного генералом Ярузельским. Тема для разговоров была одна — Польша. Она неотступно кружила над нами и впечатывалась в нас, когда мы перебирались из одного мрачного неприбранного помещения, из одного табачного марева в другое. Что есть Польша? Что есть «Солидарность»? Может ли победить демократия? Будет ли она способна постоять за себя? Станут ли вмешиваться русские? Является ли Польша частью Европы? А как насчет крестьян? Очереди за продовольствием росли день ото дня. Правительство обвиняло в этом «Солидарность», все остальные — правительство. Проходили демонстрации, зомовцы[21] разгоняли их дубинками, студенты занимали университетские здания, и снова споры чуть не до утра. Прежде мне и в голову не приходило задумываться о судьбах Польши, и вот буквально за неделю я, как и все прочие, в равной степени поляки и иностранцы, сделался записным и заинтересованным экспертом если и не в том, что касалось ответов на вопросы, то, по крайней мере, в том, что касалось умения правильно поставить вопрос. Мои собственные политические убеждения превратились в полный хаос. Поляки, которыми я инстинктивно восхищался, требовали от меня поддержки именно тех западных политиков, которым я менее всего доверял, и язык антикоммунизма, который до сей поры я привык ассоциировать с больными на голову идеологами правой ориентации, был абсолютно естественен здесь, где коммунизм представлял собой огромную систему привилегий, коррупции и санкционированного насилия, был духовной заразой, набором нелепых и неправдоподобных идей, и, хуже того, он был орудием и опорой иностранной оккупации.
И всякий раз где-нибудь неподалеку, буквально через несколько стульев от меня, оказывалась Дженни Тремейн. У меня болело горло, глаза саднило от сигаретного дыма в непроветриваемых комнатах, перед глазами плыло, и подкатывала тошнота от еженощных бдений и ежеутренних похмелий, я был жесточайшим образом простужен, я нигде не мог найти бумажных салфеток, чтобы выбить нос, и температура у меня постоянно была гораздо выше, чем следовало бы. По дороге на заседание, посвященное польскому театру, меня вырвало в сточную канаву, к вящему раздражению стоявших неподалеку в очереди за хлебом женщин, которые сочли, что я пьян. Лихорадка, радостное возбуждение и общее болезненное состояние слились воедино, и трудно было различить, чему здесь причиной является Польша, чему — Дженни, а чему зловредный и циничный романист и его подпевалы, которых я искренне презирал и которым нравилось зачислять меня в свои ряды и провоцировать, ставя время от времени в известность о том, на каком месте, по их оценкам, я на данный момент иду в этих дурацких бегах.
В начале второй недели Дженни озадачила меня, попросив съездить с ней за компанию в Люблин, то есть километров примерно за сто шестьдесят. Она хотела посетить концентрационный лагерь Майданек и отснять там несколько пленок для знакомого, который писал какую-то книгу. За три года до этого, когда я еще занимался подготовкой авторских программ для телевидения, мне пришлось съездить в Бельзен, и я дал себе слово, что ни в один концлагерь я отныне ни ногой. Одна поездка необходима в чисто познавательных целях, вторая свидетельствовала бы о том, что с психикой у меня не все в порядке. И вот теперь призрачно-бледная женщина звала меня вернуться. Мы остановились, чтобы переговорить об этом прямо у дверей моей комнаты, сразу после завтрака. На первую назначенную на сегодня встречу мы уже опоздали, и, судя по всему, ответ она хотела получить незамедлительно. Она объяснила, что раньше в концентрационных лагерях ей бывать не доводилось, и ей бы очень хотелось отправиться туда с кем-то, кого она могла бы считать своим другом. Дойдя до этого последнего слова, она слегка коснулась пальцами тыльной стороны моей ладони. Прикосновение было прохладным. Я взял ее за руку и следом, поскольку первый осознанный шаг в мою сторону она сделала сама, поцеловал ее. Это был долгий поцелуй в мрачной и безлюдной пустоте гостиничного коридора. Провернулась дверная ручка; мы оторвались друг от друга, и я сказал, что, конечно же, с ней поеду с радостью. Потом с лестницы меня кто-то окликнул. И больше поговорить нам возможности не представилось до самого следующего утра, когда за нами прибыло заказанное заранее такси.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Stop-кадр! - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Год лавины - Джованни Орелли - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Утешение странников - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Солнечная - Иэн Макьюэн - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Ампутация Души - Алексей Качалов - Современная проза
- Я была рядом - Николя Фарг - Современная проза