Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«За кофеем старик читал „Московские ведомости“ и „Journal de St. Pétersbourg“; не мешает заметить, что „Московские ведомости“ было велено треть, чтоб не простудить рук от сырости листов, и что политические новости мой отец читал во французском тексте, находя русский неясным» (93).
Здесь, как в фокусе, сжато большое социальное содержание. Мнительность старика дошла до того предела, до которого она доходит только у человеконенавистников, а мизантропия Яковлева теснейшим образом связана с отрывом его круга от русской культуры и народа. Так, между гретыми листами «Московских ведомостей» и чтением новостей но — французски возникает внутренняя связь.
В 1854 году П. В. Анненков хвалил Тургенева за то, что у него «мысль… всегда скрыта в недрах произведения». «Произведение должно носить в самом себе всё, что нужно, и не допускать вмешательства автора. Указания последнего всегда делают неприятное впечатление, напоминая вывеску с изображением вытянутого перста».[866] В «Былом и думах» вытянутый перст авторской мысли встречается на каждом шагу. Герцен опрокидывает нормы традиционной эстетики, согласно которым психическая жизнь должна изображаться «без предварительного уведомления» (выражение Анненкова);[867] он берет действительно существовавшего человека в действительно существовавших обстоятельствах и в поступках, жестах, словах этого персонажа раскрывает управляющие им закономерности. Тем самым персонаж этот становится неповторимо индивидуальным и конкретным представителем целого общественного пласта.
В «Войне и мире», как известно, широко использована семейная хроника Толстых и Волконских. В числе других персонажей изображен дед Толстого — Николай Сергеевич Волконский. Из эмпирического материала этой биографии возник образ старого князя Болконского — обобщенный образ человека XVIII века, художественный символ старинной русской аристократии.
В «Былом и думах» Герцену также нужно было воплотить историческую судьбу русской аристократии XVIII века. Источником, жизненным материалом ему послужил его отец. Но в системе Герцена первичный жизненный опыт не остается за текстом, а в тексте не возникает «вторая действительность», промежуточное звено вымышленного персонажа, но первичный жизненный материал, сам становясь объектом анализа и обобщения, непосредственно воплощает идею художника.
Акт вполне творческий, потому что для этого нужно привести в систему эмпирические проявления личности, найти ведущее, соотнести разрозненное, обобщить единичное, словом, познать связь отдельной душевной жизни. В применении к персонажам «Былого и дум» теоретическое исследование автора всякий раз является в то же время актом создания эстетического единства, конкретной художественной формы.
В произведениях мемуарного, автобиографического жанра особенно важное значение имеет принцип выражения авторского сознания. Столь же, впрочем, принципиальным в мемуарах может явиться и отсутствие выявленной авторской личности.
Мемуары могут иметь по преимуществу фактический (что не всегда означает фактически достоверный), хроникальный характер. Например, «Воспоминания» Ф. Ф. Вигеля, в значительной своей части (как и «Былое и думы») написанные в первой половине 50–х годов. «В описываемом мною я буду ничто, — предупреждает Вигель читателя, — я буду только рама или, лучше сказать, маляр, вставляющий в нее попеременно картины и портреты…».[868]
Мемуары фактологические чужды Герцену по своим задачам и методу; но ему, в сущности, чужд и противостоящий им тип мемуаров, психологический, для которых великим образцом и прообразом явилась «Исповедь» Руссо. Ведь «Былое и думы» не столько психологическое самораскрытие, сколько историческое самоопределение человека.
Чтобы понять мысль, воплощенную автобиографическим героем, надо установить охват жизненных фактов и внутреннего опыта этого героя; надо понять, что отбирает писатель и что он пропускает, что он считает важным, интересным, достойным изображения и что он отбрасывает как несоответствующее, по его мнению, этим условиям; наконец, что видит писатель и что он не может или не хочет включить в поле своего зрения — и оставлять неосознанным.
Практически Руссо в своей «Исповеди», как и всякий другой мемуарист, отбирал и пропускал факты соответственно тем задачам, которые перед ним стояли. Но в принципе, теоретически Руссо первый признал подлежащей изображению всю полноту человеческого опыта. С точки зрения Руссо, нет такого факта — вплоть до мельчайших и самых «тайных» фактов физиологической жизни, — который не мог бы войти в осознанное единство личности. Эти установки стали возможны только благодаря новому пониманию личности, которое Руссо с особой силой осуществил именно в «Исповеди», а также в тесно связанных с «Исповедью» диалогах «Руссо судит Жан — Жака».
Классический рационализм сводил человека к доминирующей страстщ свойству, способности или прямолинейно строил его образ путем объединения свойств, подходящих друг к другу, не замечая противоречий душевной жизни. Сентиментализм сосредоточил внимание на других душевных качествах, ввел другие оценочные критерии, но, в сущности, сохранил рационалистический принцип прямолинейной связи. Опережая свое время, Руссо вводит в понимание душевной жизни человека диалектику, динамическое начало. Он увидел движение, переменные соотношения. Он не только увидел противоречия, но объяснил их, т. е. ввел в причинно — следственную связь. У Руссо психологические ряды разного качества скрещиваются между собой и одно качество переходит в другое. Так он показывает рождение нравственных качеств из физических воздействий и обратно — воздействие эмоциональных, вообще душевных состояний на физиологию. Он показывает, как аналогичные события, в зависимости от всей ситуации, могут иметь разные, даже противоположные психологические последствия.
Великие открытия Руссо оплодотворили литературу XIX века, но- его «Исповедь» отнюдь не стала обязательным эталоном для написанных после нее автобиографий. В каждом отдельном случае охват внешнего и внутреннего опыта автобиографического героя определялся особыми задачами, стоявшими перед писателем. Так Гете в «Поэзии и правде» строит автобиографию как историю постепенного становления гармонической личности (по аналогии с просветительским «воспитательным романом»).[869] Так, например, «Признания» Ламартина превращаются в романтическую лирическую прозу, местами прямо переходящую в новеллу с романтическим героем.
Что касается автобиографического героя «Былого и дум», то он, как. и весь строй этого произведения, определен исходным принципом сознательного историзма. В этом смысле «Былое и думы» по своим установкам даже противоположны «Исповеди» Руссо. Руссо был в высшей степени сыном своего века, но субъективно он мыслил себя как явление небывалое и в своем роде единственное. «Я создан иначе, чем кто‑либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете», — говорит Руссо в первых строках «Исповеди», и он утверждает, что природа разбила форму, в которой он был отлит.[870] Между тем Герцен, при всей остроте личного самосознания, всегда ощущает себя представителем поколения, представителем исторического пласта. И этим именно обусловлен охват и отбор элементов, из которых слагается личность центрального героя «Былого и дум». Понятно, что принцип этого отбора расходится с установками автопсихологических мемуаров, ведущих свою генеалогию от Руссо.
Традиция Руссо имела чрезвычайное значение для формирования психологического метода в литературе XIX века. Эта традиция своеобразно сочетается с интересом к физиологии и биологии, с попытками обосновать с их помощью психологический анализ. Такого рода попытки занимали, в частности, самого близкого Герцену человека — Огарева. До нас дошли отрывки из «Моей исповеди» Огарева — автобиографического произведения, в котором он откликнулся на «Былое и думы» Герцена (начало работы над «Моей исповедью» М. В. Нечкина относит к 1856 году).[871] В первых жe строках «Исповеди» Огарев, обращаясь к Герцену, подчеркивает свою установку, сознательно отмечая ее несовпадение с герценов- ской: «Нам мудрено исповедываться только для покаяния; для этого надо бы чувство покаяния, ответа перед каким‑то судиёй ставить выше всего. Но наше покаяние — это понимание. Понимание — наша прелесть и наша кара. Я хочу рассмотреть себя, свою историю, которая всё же мне известна больше, чем кому другому, с точки зрения естествоиспытателя. Я хочу посмотреть, каким образом это животное, которое называют Н. Огарев, вышло именно таким, а не иным; в чем состояло его физио- лого — патологическое развитие, из каких данных, внутренних и внешних^ оно складывалось и еще будет недолгое время складываться. Понимаешь ты, что для этого нужна огромная искренность, совсем не меньше, чем для покаяния? Нигде нельзя приписать результат какой‑нибудь иной, не настоящей причине, нигде нельзя испугаться перед словом: стыдно! Мысль и страсть, здоровье и болезнь — всё должно быть, как на ладони, всё должно указать на логику — не мою, а на ту логику природы, необходимости, которую древние называют fatum и которая для наблюдающего, для понимающего есть процесс жизни. Моя исповедь должна быть отрывком из физиологической патологии человеческой личности».[872]
- История русского романа. Том 2 - Коллектив авторов - Филология
- Мифы империи: Литература и власть в эпоху Екатерины II - Вера Проскурина - Филология
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Читаем «закатный» роман Михаила Булгакова[статья] - Александр Княжицкий - Филология
- Приготовительная школа эстетики - Жан-Поль Рихтер - Филология
- «Жаль, что Вы далеко»: Письма Г.В. Адамовича И.В. Чиннову (1952-1972) - Георгий Адамович - Филология
- Гомер: «Илиада» и «Одиссея» - Альберто Мангель - Филология
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Зачем мы пишем - Мередит Маран - Филология