Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были с ним как изгородь с виноградной лозой. Только кто из нас был лозой? Каждый ответил бы на этот вопрос по-своему.
* * *Прошло еще некоторое время, и я поступил в университет. Я занимался там литературой, историей и географией, немного подрабатывал как лаборант географического факультета. Костас попросил одного своего друга в Лондоне прислать мне сборник стихов, запрещенных в Греции. Так я впервые приобщился к ремеслу переводчика. С тех пор переводы самого разного рода неизменно помогали мне жить. Я всегда буду благодарен Костасу за его прозорливость. «Читать стихотворение в переводе, – писал Бялик, – то же самое, что целовать женщину, лицо которой покрыто вуалью». А читать греческие стихи, написанные разговорным языком и высоким стилем, то же самое, что целовать двух женщин. Перевод сродни перевоплощению. Одно стихотворение превращается в другое. Стиль перевода можно выбирать как стиль жизни: свободное изложение приносит детали в жертву смыслу; дословный перевод приносит смысл в жертву точности. Поэт идет к языку от жизни, переводчик движется к жизни от языка; оба, как иммигранты, стремятся обозначить сокрытое, то, что затаилось между строк, непостижимую суть сопричастности.
Как-то вечером я прогуливался по улице Грэйс, летнему туннелю длинных теней, ветерок с озера прохладной ладонью ласково гладил мне спину под взмокшей рубашкой, гомон рынка остался в нескольких кварталах позади. Во вновь обретенных тишине и прохладе нить памяти продолжала ткать мысль. Случайно услышанное слово вдруг начало звучать мелодией, песней мамы, всегда певшей под аккомпанемент шуршания щетки, расчесывавшей волосы Беллы, когда мамина рука взлетала и опускалась в такт мелодии. Сначала слова шепотком запинались во рту, потом зазвучали чуть громче, пока я не стал в полный голос бубнить, что запомнилось в детстве: «Что толку мне в мазурке, если в сердце нет огня; что толку в девочке из Вурки, если любит не меня…», «Спелые вишни собрали, зеленые на дереве оставили висеть», и дальше в том же духе до начальных строф песенок «Иди ко мне, философ» и «Как царь пьет чай?».
Я бросил взгляд по сторонам. Темные дома, мирные пустые улицы. Я чуть поднял голос. «Дурачок, пора умнеть, надо здравый смысл иметь. Дым из дома выше крыши, кот всегда проворней мыши…»
Так я шел и гундосил себе под нос вверх по Грэйс, вдоль по Хендерсон, по Мэннинг до Харборд; наконец-то мой духовный мир облекся в знакомые одеяния и, безоглядно поддавшись внезапному порыву, устремился к звездам.
Но улицы были не такими пустыми, как мне сначала показалось. Я с удивлением обнаружил, что из-за завесы темноты за мной наблюдали десятки лиц, десятки глаз, десятки ушей итальянцев, португальцев и греков, целые семьи молча сидели на лужайках перед домами, на ступенях у входов в дома, на окутанных тьмой верандах разместились несчетные зрители, высыпавшие из тесных, жарких квартир в прохладу улицы, не включавшие свет, чтоб не налетела мошкара.
Я не мог придумать ничего лучшего, чем громче запеть незнакомые им песни и представлять себе, что они меня понимают.
* * *Когда я лежал в постели бессонными ночами, тело мое томительно жаловалось на собственное невежество.
Я представлял себе, как целую девушку, которую видел в библиотеке, худенькую, ходившую на высоких каблуках как на цыпочках… Она лежит рядом. Мы обнимаем друг друга, потом она спрашивает меня, почему я живу с Атосом, почему собираю все эти статьи о войне, которые пачками навалены на полу, почему по полночи провожу, пристально вглядываясь в каждое лицо на фотографиях? Почему я сторонюсь людей, почему не умею танцевать?
Когда Атос после ужина пошел к себе в кабинет, я вышел в ночь. Но на самом деле мы оба ушли в спазмы времени, в те события, которые происходили без нашего ведома, когда мы жили на Закинтосе. Я стоял на ступенях крутого откоса на Дэйвенпорт-роуд и смотрел на залитый огнями город, раскинувшийся внизу электронной печатной платой. Я шел мимо прядильной фабрики и карандашного завода, подстанции «Дженерал Электрик», типографий и складов древесностружечных плит, мимо химчисток и автомобильных мастерских. Мимо вывесок с рекламой Джерри Льюиса[76] в «Импириэл» и Реда Скелтона[77] в «Шейзе».[78] Я шел по железнодорожному полотну в сторону угольных складов на Маунт-Плезант-роуд, а потом вдоль ржавых пароходов, ждавших груз зерна у Виктори Миллз.
Я всматривался в холодную красоту цементного завода на берегу озера, небольшие садики, которые кому-то пришло в голову разбить у каждой его массивной башни. В изящные металлические лестницы, кружевной лентой обвивающие резервуары нефтехранилищ. Ночью редкие огни метили порт и береговую линию, вдоль которой протянулись эти гигантские промышленные сооружения, вселявшие в меня ощущение одиночества. Я прислушивался к этим темным очертаниям, как будто они были паузами между тактами, как музыкант вслушивается в тишину между частями произведения. Безмолвие тишины раскрывало мне истинный лик собственного бытия. Я чувствовал, что мою жизнь нельзя вместить ни в один язык, ее может хранить в себе лишь молчание – тот миг, когда я заглянул в комнату и увидел лишь видимое, а не пропавшее. Тот миг, когда я не смог увидеть, что Беллы больше нет. Но я не знал, как вести поиск в безмолвии. Поэтому я жил, как будто чуть отставая во времени, как будто печатающая вслепую машинистка задержалась на долю секунды и пропустила удар по клавише, а все следующие слова утратили смысл, и весь текст, напечатанный дальше, оказался искаженным. Мы с Беллой были лишь в нескольких дюймах друг от друга, но нас разделяла стена. Я думал о том, чтобы писать стихи особым кодом, где каждая буква занимала бы не свое место, и тогда единственная ошибка могла бы погубить один язык, создав другой.
Если бы кому-то удалось исправить эту ошибку и убрать поврежденную хромосому слов в их образах, тогда, может быть, удалось бы восстановить порядок имен. А если нет, история навсегда так и останется клубком спутанных проводов. Поэтому в стихах я снова и снова возвращался к Бискупину, к дому на Закинтосе, к лесу, к реке, к двери, распахнутой внезапным ударом, к минутам, проведенным в стене.
Английский язык был для меня эхолотом и микроскопом, которые помогали мне слушать и наблюдать в надежде настичь ускользающие значения смысла, погребенного в фактах. Мне хотелось найти строку стиха, звучащего как полый ней[79] в оркестре хора дервишей, печальное пение которых взывало бы к Богу. Но все мои потуги приводили лишь к пронзительному визгу. Их нельзя было сравнить даже с чистым воплем травинки под дождем.
* * *Из всех людей, с которыми Атос работал в университете, моим другом на долгие годы стал один его выпускник, его звали Морис Залман. Морис был еще большим чужаком в городе, чем мы, когда мы с ним познакомились, он только что переехал в Торонто из Монреаля. Как-то Атос пригласил его на ужин. Морис в то время был худым и уже начал лысеть, он носил берет, надвинутый на лоб. Мы стали вместе ходить на прогулки, на концерты, в картинные галереи. Иногда мы все втроем ходили в кино, но здесь наши вкусы резко расходились – Атос отдавал предпочтение Деборе Керр[80] (особенно в «Копях царя Соломона»), Морису больше нравилась Джин Артур,[81] а я считал лучшей актрисой Барбару Стэнвик.[82] Мы с Морисом уже тогда безнадежно отстали от моды, а позже так никогда и не смогли ее догнать. Нам бы надо было тогда восхищаться Одри Хепберн.[83] По дороге домой мы иногда заглядывали в ресторанчик, но чаще Морис шел к нам, и на нашей холостяцкой кухоньке мы обсуждали достоинства полюбившихся нам актрис. Керр, считал Атос, была такой женщиной, с которой за завтраком в роскошном отеле или на лоне природы можно было обсуждать суммирующую машину Паскаля. Морису казалось, что с Джин Артур можно было ходить в походы или танцевать ночь напролет, но при этом она бы всегда была в курсе того, где ты забыл ключи и чем заняты дети. Мне нравилась Барбара Стэнвик, потому что она всегда попадала в передряги, но делала только то, что ей подсказывало сердце. Больше всего я восхищался ею в «Огненном шаре», где жаргонные словечки песней слетали с ее языка. «Кончай попусту языком молоть, заткни-ка ты лучше пасть!», «Звездани ему по харе!», «Я тебе не прислуга зачуханная!» Она жила в мире, полном башлей и нажористых клиентов. Она была лакомым кусочком, но, чтобы наотмашь крутить с ней любовь, надо было иметь кучу бабок, капусты, хрустов, зелени, до отвала гринов в чемоданах с двойным дном. Я от нее круто тащился. Во время таких разговоров никто из нас не вспоминал об оголенных плечах или сатине, туго обтягивавшем грудь; ноги для нас были вообще запретной темой.
- И. Сталин: Из моего фотоальбома - Нодар Джин - Современная проза
- Джентльмены - Клас Эстергрен - Современная проза
- Акушер-ха! - Татьяна Соломатина - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Полька и Аполлинария - Галина Гордиенко - Современная проза
- Рассказы • Девяностые годы - Генри Лоусон - Современная проза
- 42 - Томас Лер - Современная проза
- Как Сюй Саньгуань кровь продавал - Юй Хуа - Современная проза
- День опричника - Владимир Сорокин - Современная проза
- Пхенц и другие. Избранное - Абрам Терц - Современная проза