Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или это:
«Я союз заключил с проститутками, чтобы смуту посеять в семьях. Помню ночь накануне вступления в эту опасную связь. Я увидел перед собою надгробье. Я услышал, как светлячок, что был громаден, как дом, мне сказал: «Прочти эту надпись. Я тебе посвечу. Ты увидишь, что это не я учредил этот высший порядок…».
В могиле был юноша, убитый болезнью за то, что не молился усердно».
– Что ж, может, это был я, Анна? А вот и еще, послушай:
«Сена влечет на волнах человеческий труп. В этих случаях поступь ее так степенна. Труп раздутый не тонет; вот он скрылся под аркой моста; но вот появляется снова, медленно поворачиваясь, точно мельничное колесо…».
Или это вот:
«Я видел на протяжении всей своей жизни, как эти узкоплечие люди совершали глупости без числа, изнуряя подобных себе и развращая их души. И единственный двигатель их был, говорили они: слава. При виде этого зрелища я хотел рассмеяться, как все остальные; но акция странного подражанья – она мне не удалась…».
– И еще, вот еще, ты послушай, Анна… Тебе что, надоело? Правда?
Он так странно, так не по-французски говорит это свое «надоело», «правда»…
– Нет, конечно, читай, читай…
«Красный фонарь, этот штандарт порока, прицепленный к треугольному кронштейну, раскачивал свой скелет по воле всех ветров над массивной, но червями источенной дверью. Грязный коридор…».
– Нет, не это… – сказала она… Он улыбнулся. Сказал:
– Нет, не это… Вот:
«Что за тень отпечатал с небывалою четкостью на стене моей комнаты этот фантастический сгорбленный силуэт? Когда я терзаю сердце свое этим вечным вопросом, мучительным и безмолвным, не величия формы ищу я, а реальности и трезвости стиля… Блондинки…».
– Ты будешь ночевать у меня, – сказала она, – и ничего не будет на стене – ни блондинки из Мальаорора, ни портрета брюнетки…
Она хотела сказать что-нибудь снисходительно-шутливое про вечные эти поиски стиля и натуры, но она знала, что неизменный синий блокнот будет с ним и тогда, когда он придет к ней ночью на улицу Бонапарта. Знала, что он будет снова ее рисовать – и при отблесках лампы, ночью, и под утро, утомленный и умиленный. Она позировала послушно, и надевала тяжелые африканские бусы, и заламывала руки над головой, оправляя прическу и замирая в недвижности с затекшими руками, и даже вставала в поразившую его, но хорошо знакомую уже и посетителям ивановской «башни», и свите Гумилева из слепневской округи позу «женщины-змеи»[1].
Но ведь и она – и ожидая свиданья весь год, и подчиняясь ему, и отдаваясь ему, и его подчиняя, – она тоже ведь ни на минуту не забывала о том, что за все, что случается с ней отныне, за все, что происходит вокруг и происходит в душе, за каждый вздох грусти и всхлип восторга она в ответе перед этим жестоким божеством, перед собственным ее искусством, перед русским словом, которому она служит… Именно так понимали они тогда служенье Искусству, заменившее им служение Богу. Все, что происходит с ней и в ней, потом должно будет вылиться в стихи – и эта комната с узкими окнами и французской надписью у нее над головой (попробуй не читай, хотя бы и в минуту страсти, когда надпись всегда над тобой и так часто выражает твою мысль – «Смилуйся над нами, Господь»), комната с севрскими статуэтками на комоде, комната в старинном доме на улице Бонапарта; и эти долгие часы сидения в неудобной, но так понравившейся ему позе; и новое ожидание после того, как она прождала весь вечер, чтобы его наконец обнять: но ведь «он так хотел, он так велел», чтоб она замерла в неподвижности. Она, конечно, понимала уже, что и он не свободен тоже, что он раб своего дара, что он в поиске, в муках, совсем как бедный ее Коля, в поисках того, что ей – о, счастье! – дается пока так легко… Как, скажем, эти стихи, которые она с такой откровенностью назвала «Надписью на неоконченном портрете»:
Взлетевших рук излом больной,В глазах улыбка исступленья,Я не могла бы стать инойПред горьким часом наслажденья.Он так хотел, он так велелСловами мертвыми и злыми.Мой рот тревожно заалел,И щеки стали снеговыми…Для Амедео, как и для обожаемого им Данте, эта бледность была и цветом любви, и цветом страсти, и цветом благочестия. С волнением глядя на эту вдруг углубившуюся бледность ее и без того мраморного лица, Амедео читал любимые строки:
Color d’amore e di peeta semblantiNon prese mai cosi mirabilmenteViso di donna…Цвет любви, благочестия цвету подобный,Преображал ли когда-нибудьДевичий лик так чудесно…– Цвет любви и цвет благочестия… – повторяла Анна. – Все понимаю… Они думают, что у них трудный язык… Но почему он так смотрит в глаза? Все время ищет в них что-то, в моих глазах? Он всем так заглядывает в глаза?..
Он вдруг встал, отложил блокнот, и лицо ее снова залила снеговая бледность волнения…
Она знала, как быстро он меняется, как из неистового и злого становится разнеженным, добрым. Она заметила, что и портреты отражают эти его перемены: они бывают вечерние, ночные, утренние. Они были неистовы, откровенно и бесстыдно чувственны. Она научилась распознавать на его женских портретах неудовлетворенную страсть или усталость тела, и она ревновала его к этим женщинам на портретах. Если б он знал, как она ревнива, он, может, не стал бы ей показывать все эти портреты. Но, может, портреты были для него важнее ее ревности, важнее ее любви, важнее всего на свете. Может, это все-таки живопись или скульптура задерживали его порой так поздно по вечерам – хотелось думать, что именно работа, а не все эти женщины с портретов, которые так охотно, с таким скромным и постным видом ему позировали. И, вероятно, тоже бледнели от волнения, от желанья… По вечерам она ждала его, чтобы открыть ему входную дверь. «Чтобы не разбудить консьержку», – оправдывала эти ночные часы ожидания. Часы ожиданья у окна, выходившего на сонную улицу Бонапарта, были и сладкими, и мучительными… Через полвека ей очень хотелось хотя бы упомянуть о них в лукавом своем мемуарном очерке, но так, чтобы, упаси Боже, никаких намеков на интимность, на то, что он приходил к ней ночами; умный поймет и сам. Она написала и загадочно и романтично:
«Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами».
Пьеро. Автопортрет. Художник Амедео Модильяни. 1915 г.
Вот и все. Остальное так легко додумать, увидеть… Вот она подходит к окну, потом, увидев его внизу, бросается к
- Анна Ахматова. Я научилась просто, мудро жить… - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Я научилась просто, мудро жить - Анна Ахматова - Биографии и Мемуары
- Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии - Юрий Зобнин - Биографии и Мемуары
- Анна Ахматова - Светлана Коваленко - Биографии и Мемуары
- «Я буду жить до старости, до славы…». Борис Корнилов - Борис Корнилов - Биографии и Мемуары
- Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Русский Париж - Вадим Бурлак - Биографии и Мемуары
- Тот век серебряный, те женщины стальные… - Борис Носик - Биографии и Мемуары