Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, на Искии, в поэзии Одена снова появляется образ полых геологических пород. В стихотворении "Хвала известняку" он сравнивает святых отцов с гранитом, тиранов — с песком и галькой, но предпочтение отдает самому переменчивому персонажу — влюбленному и доверчивому, чьей идеальной метафорой становится именно известняк, ибо время, вода и люди делают с ним все, что пожелают.
Систематизируя собственные критические пристрастия, он публикует свой вариант человеческого Эдема. В пейзаже ему ближе всего известняковые горы и скалистое морское побережье. Состав населения — смешанный. Язык — тоже, с высокоразвитой системой склонений. Меры веса и счета нерегулярны. Религия — облегченный средиземноморский вариант католичества. Власть — абсолютная монархия. Ни автомобилей, ни самолетов.
Газеты, радио и телевидение отсутствуют. Источник информации — только сплетни. В моде парижское платье 1830—1840-х годов. Мебель — викторианская. Полагаю, сей блистательный коллаж говорит сам за себя.
С конца пятидесятых Оден живет в Европе большую часть года, лишь наездами бывая в США. У него есть дом в австрийской провинции, он — профессор Оксфорда по "науке поэзии"; когда он появляется на улице в поношенном костюме, темной рубашке и черных очках, его часто принимают за слепого джазмена или попрошайку. Его знаменитое пьянство — умеренное, впрочем, по нашим меркам — есть скорее символ карнавального действа, нежели болезненной зависимости. Наконец он переезжает в Европу окончательно. В нью-йоркском аэропорту, куда он, преследуемый вечным страхом опоздать, приезжает за три часа до рейса, к нему подходит незнакомый человек. "Вы — Оден?" — спрашивает он и, получив утвердительный ответ, говорит: "Это была огромная честь для нас — то, что вы жили в нашей стране. Бог вам в помощь". Таков был символический исход двух десятилетий, в течение которых Оден был подданным США; таков был жест судьбы, которая, надо думать, присутствовала среди немногих собравшихся проводить Одена; она же, полагаю, уже нашептывала ему новые строки. На этот раз Оден обращался к собственному, стареющему, телу:
Время, мы знаем, тебя не щадит, и разлуканаша печальна; я видел, как это бывает.Помни: когда le bon Dieu скажет: "Брось его!", тут жеради Него и меня — уходи и не слушайвсех моих "нет-нет-нет-нет". Просто молча смывайся.
* * *Можно сколь угодно долго твердить о невозможности возвращений — цена поступка от этого лишь возрастает. Строка Одена становилась все длиннее — и монотоннее; язык и возраст уподобляли его поэзию времени, а маятник, как известно, стучит одинаково в любой точке мира. В конце концов для универсального поэта география всегда вторична — тем более для такого поэта, как Оден.
Именно его универсальность не позволяет отнести его к той или иной группе или течению. В его поэзии, как в зеркале, каждый видит "своего Одена", "свой идиосинкразийный пейзаж" — и эти строки отнюдь не исключение. Оден-идеолог был переменчив; единственное оправдание, которое он допускал по отношению к себе, была его аутентичность каждому из предпочтений. Он всегда был strictly authentic. Или — если каламбур позволителен — strictly audentic. "Одентичный". Только язык был тем знаменателем, на который делится каждый его поэтический лейтмотив без остатка. И это, по счастью, вопрос поэтического материала, а не свершившейся биографии. Идеальным образом для Одена будет, на мой взгляд, все тот же известняк; и, вглядываясь в эту страну пор и пещер, протоков и трещин, мы вспоминаем лицо Одена, так фантастично изрезанное морщинами, и повторяем: "Хвала известняку!"
Глеб Шульпяков
ЧТЕНИЕ
Книга — это зеркало: если в нее заглянет осел, вряд ли в ответ из нее выглянет апостол.
Георг ЛихтенбергХорошо читается только то, что читается с определенной личной целью. Возможно, с целью обрести силу. Но это не должно быть предметом писательского негодования.
Поль ВалериИнтересы писателя и читателя никогда не бывают одинаковыми, и, если оказалось, что они идентичны, это счастливое совпадение.
По отношению к писателю многие читатели часто уверены в возможности двойного подхода: они, по желанию, могут быть ему неверны, но он им — никогда.
Читать — значит переводить, поскольку опыт Двух разных людей никогда не совпадает. Плохой читатель как плохой переводчик: он буквален там, где нужен перифраз, и перифразирует там, где нужна буквальная точность. Образованность сама по себе при чтении не столь важна, как некий инстинкт, — ведь большие ученые не раз оказывались плохими переводчиками.
Мы извлекаем гораздо больше пользы из книги, читая ее не так, как предполагал автор, правда, только в том случае, если, будучи взрослыми, делаем это сознательно.
Как читатели мы в большинстве своем чем-то похожи на мальчишек, которые подрисовывают усы девицам с рекламных разворотов.
Признак того, что книга обладает литературными достоинствами, — это возможность ее разночтений. Наоборот, доказательством того, что порнография не имеет литературных достоинств, — если кто-то вдруг станет читать ее не для чувственного стимула, а, скажем, для исследования психологической ситуации, — будет ее невыносимая, слезная скука.
Хотя литературное произведение предполагает разночтения, число их в конечном итоге ограничено своеобразной иерархией: одно прочтение объективно "ближе", другое — сомнительно, третье — объективно неверно и, наконец, четвертое — абсурдно, подобно чтению рассказа с конца. Вот почему, окажись читатель на необитаемом острове, он предпочел бы хороший толковый словарь любым литературным шедеврам, ибо по отношению к читателям словарь абсолютно пассивен и допускает бесконечное множество разночтений.
Мы не можем читать неизвестного автора так же, как читаем маститых. В книге нового автора мы ищем только достоинства или только недостатки и, даже наблюдая их вместе, не замечаем их соотношения. В случае же с известным автором, если мы еще способны его воспринимать, мы знаем наверняка, что не можем наслаждаться его мастерством, не простив притом его промахов. Более того, наше восприятие такого автора не бывает чисто эстетическим. Помимо литературных достоинств, его новая книга представляет для нас исторический интерес как создание человека, за которым мы давно наблюдаем. Он уже не просто поэт или прозаик— он часть нашей биографии.
Поэт не может читать другого поэта, а прозаик — прозаика, не сравнивая его произведения со своими. Его суждения в подобных случаях бывают примерно такими: "Он — мой Бог!", "Мой прадед!", "Мой враг!", "Мой кровный брат!", "Мой слабоумный брат!".
Пошлость в литературе предпочтительнее ничтожества — так же, как портвейн бакалейщика предпочтительнее дистиллированной воды.
Хороший вкус в большей мере означает степень разборчивости, нежели потребность в исключениях. Поэтому, когда человека со вкусом заставляют выбирать и исключать, сопровождается это скорее печалью, чем удовольствием.
Удовольствие, конечно, безошибочный признак для критика, то есть я хочу сказать, наименее ошибочный.
Чтение ребенка строится на удовольствии, но его удовольствие неразборчиво: он не отличает эстетического от познавательного или мечтательного. В юности мы понимаем, что есть разные удовольствия и некоторые из них не существуют одновременно, но в юности нам еще нужна помощь, чтобы во всем этом как следует разобраться. Как и в гастрономических пристрастиях, юность ищет наставника в литературе — того, кому она может довериться. Юность ест и читает то, что ей рекомендует авторитет, поэтому часто приходится слегка обманывать себя: притворяться, что любишь оливки и "Войну и мир" больше, чем на самом деле. Между двадцатью и сорока годами мы бываем вовлечены в процесс самопознания — иными словами, мы изучаем разницу между случайными преградами, которые надо преодолевать, и преградами необходимыми, преодоление которых никогда не остается безнаказанным. Лишь немногие, изучая себя, не совершают ошибок и не пытаются занять место, им не отведенное. Именно в этот период писатель легче всего попадает под влияние другого писателя или идеологии. Когда кто-нибудь между двадцатью и сорока говорит об искусстве: "Я знаю, что мне нравится", это означает: "У меня нет собственного вкуса, я разделяю вкусы, принятые в моей культурной среде", ибо между двадцатью и сорока верным признаком того, что человек обладает настоящим вкусом, является его неуверенность в нем. После сорока, если мы не утратили собственного восприятия, удовольствие снова становится тем, чем оно было для нас в детстве, — надежным признаком качества нашего чтения.
Хотя и не стоит смешивать удовольствия, которые дарит нам произведение искусства, с другими удовольствиями, общее в них то, что они наши, а не чьи-то еще. Все наши суждения и приговоры, эстетические и нравственные, какими бы объективными они нам ни казались, суть рациональные проявления наших субъективных желаний, пристрастий и удовольствий. Если человек пишет стихи и прозу, его мечта о Рае — его личное дело, но, как только он начинает заниматься литературной критикой, честность требует от него дать читателю четкое представление об идеале, чтобы тот глубже понял суждения критика. Поэтому сейчас я намерен ответить на вопросы, когда-то мной составленные, чтобы предоставить читателю ту информацию, какую я всегда хотел бы иметь, читая других критиков.
- Чтение. Письмо. Эссе о литературе - Уистан Оден - Публицистика
- Жизнь с головой 2.0 - Амиран Сардаров - Публицистика
- Бандиты эпохи СССР. Хроники советского криминального мира - Федор Ибатович Раззаков - Прочая документальная литература / Публицистика
- Место под солнцем - Биньямин Нетаниягу - Публицистика
- На 100 лет вперед. Искусство долгосрочного мышления, или Как человечество разучилось думать о будущем - Роман Кржнарик - Прочая научная литература / Обществознание / Публицистика
- Зачем писать? Авторская коллекция избранных эссе и бесед - Филип Рот - Публицистика
- Детектив и политика 1991 №6(16) - Ладислав Фукс - Боевик / Детектив / Прочее / Публицистика
- Все дальше и дальше! - Такэси Кайко - Публицистика
- Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали» - Коллектив авторов - Литературоведение / Публицистика
- Право на жизнь. История смертной казни - Тамара Натановна Эйдельман - История / Публицистика