Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поднялся к ней наверх. Когда он подошел к кровати, она заговорила с ним по-польски.
— Что, очень тяжело? — спросил он.
Она обратила к нему взгляд, и — о, какую усталость почувствовал он в этом ее усилии понять чужой язык, услышать его, ему внимать, понять, кто он такой, этот стоящий возле ее кровати мужчина, светлобородый и чужой, который не сводит с нее глаз. Что-то смутно знакомое было в этом облике, в этих глазах. Но уяснить себе, кто это перед ней сейчас, она не могла. Она закрыла глаза. Он испуганно отвернулся.
— Не так уж и тяжело, — сказала акушерка.
Он понял, что от его присутствия жене лишь тяжелее. Он спустился вниз. Ребенок поднял на него глаза, во взгляде была тревога.
— Хочу маму, — с дрожью в голосе проговорила девочка.
— Мама больна, — мягко сказал он — это вырвалось как-то само собой.
Она посмотрела на него растерянно, испуганно.
— У нее болит голова?
— Нет, она рожает ребеночка.
Девочка озиралась. Он не замечал ее. Она опять ощутила одиночество и ужас.
— Хочу маму! — в панике вскрикнула она.
— Пусть Тилли тебя разденет и уложит, — сказал он. — Ты устала.
Опять наступила тишина. Ее прорезал новый крик роженицы.
— Хочу маму! — как заведенная кричала девочка. Она дрожала от ужаса, от одиночества — брошенная, отрезанная от всех, одна на белом свете.
Тилли направилась к ней, изнемогая от сострадания.
— Давай снимай платьице, ярочка моя, — замурлыкала она, — а утром мама уже будет с тобой, утенок, не беспокойся! И все, все будет хорошо, ангелочек мой милый!
Но Анна вскочила ногами на диван и прижалась к стенке.
— Хочу маму! — крикнула она. Лицо ее задрожало, и из глаз покатились крупные слезы невыносимого детского горя.
— Она плохо себя чувствует, ярочка, сегодня она больна, но к утру она поправится. Не плачь, не плачь, милая, не огорчай маму своими слезами, золотко мое, мама не хочет, чтобы ты плакала!
Тилли дотронулась до девочкиных юбок, но та вырвала у нее подол и закричала чуть ли не в истерике:
— Нет, не смей меня раздевать! Хочу маму!
По искаженному горем лицу текли горькие слезы, она вся дрожала.
— Ну позволь, позволь же Тилли тебя раздеть. Ведь Тилли тебя так любит! Не надо сегодня капризничать. Маме плохо, и она не хочет, чтобы ты плакала.
Ребенок самозабвенно упивался слезами, не слыша обращенных к нему слов.
— Хочу к маме! — рыдала девочка.
— Вот разденешься и пойдешь наверх повидаться с мамой, но для этого, милая, надо раздеться и позволить Тилли помочь тебе надеть ночную рубашечку, и быть паинькой, сокровище мое ненаглядное. О, только не надо плакать, не надо…
Брэнгуэн напряженно вытянулся в своем кресле. Он чувствовал, как голову его стягивает словно обручем. И он бросился на другой конец комнаты, сознавая только одно: этот плач сводит его с ума.
— Не вопи так, — сказал он.
И от звука его голоса ребенок затрясся в новом припадке ужаса.
По инерции она продолжала громко плакать, но заплаканные глаза сквозь слезы смотрели теперь испуганно и настороженно, ожидая того ужасного, что может произойти.
— Хочу… мою… маму! — бессмысленно прорыдал прерывающийся голос.
Руки и ноги мужчины дрожали от гнева. Его бесила слепая, нерассуждающая настойчивость этих криков, бессмыслица, не желавшая идти на попятный.
— Ну-ка, марш раздеваться! — тихо и гневно проговорил он сорвавшимся голосом и, протянув руку, ухватил ею девочку.
Он почувствовал, как задергалось в конвульсивных рыданиях маленькое тельце, но и собственная его ярость была слепа, неумолима и толкала к импульсивным действиям. Он принялся расстегивать фартук на девочке. Она хотела отпрянуть, но не смогла — он крепко держал ее. Пришлось оставаться в кольце его рук и терпеть, пока он возился с пуговицами и тесемками, неуклонный, неумолимо сосредоточенный, охваченный одним чувством — гневом на ребенка. Она неподатливо напряглась в его руках, и он стянул с нее платьице и нижние юбки, обнажив белые плечики. Вся сжавшись, побежденная, она терпела это насилие, оскверняющие прикосновения его рук, продолжавших ее раздевать. И при этом она рыдала, захлебываясь от слез.
— Хочу маму!
Он рассеянно молчал, застывшее лицо ничего не выражало. Ребенок сейчас был невосприимчив к доводам рассудка, превратившись в механическую куклу, движимую лишь одним настойчивым желанием. Она рыдала, тельце билось в судорогах, голос бесконечно повторял одно и то же.
— О Господи Боже! — сокрушенно причитала Тилли, сама чуть не плача.
Брэнгуэн медленно, неловко, сосредоточенно, со слепым упорством снял с девочки все одежки, оставив ее на диване совсем голую.
— Где ночная рубашка? — осведомился он.
Тилли принесла рубашку, и он обрядил в нее девочку. Анна не шевелилась и не помогала ему. Брэнгуэну самому приходилось сгибать и разгибать ее руки и ноги. Она стояла, охваченная неистовым желанием, непокоренная, маленькая, сжавшаяся в комок и неизменная, рыдая и непрестанно твердя одну и ту же фразу. Подняв одну ее ногу, потом другую, он снял с нее тапочки и носки. Кончено.
— Пить хочешь? — спросил он.
В лице ее ничего не дрогнуло. Она по-прежнему стояла на диване — рассеянная, безучастная, одинокая, застывшая фигурка, руки ее были сжаты, кисти чуть приподняты, личико, все залитое слезами, задрано вверх и лишено выражения. И сквозь слезы и задыханья слышалось лишь одно, прерывистое: «Хо-чу ма-му!»
— Пить хочешь? — опять повторил он.
Ответа не последовало. Он обхватил застывшее неуступчивое тельце, поднял его. Это застывшее равнодушие вызвало у него вспышку ярости. Надо ее переломить.
Он опустился в свое кресло у огня, усадив ребенка к себе на колени. Невнятные хлюпающие звуки и рыданья переместились теперь к самому его уху — ребенок сидел окаменевший, неуступчивый, не поддававшийся ни ему, ни уговорам, безучастный ко всему вокруг. Захлестнувший Брэнгуэна гнев перешел теперь в новую стадию. Какая ему разница? Что с того, что мать девочки заговорила по-польски и кричит в родовых муках, а сама девочка, застыв, упорствует в своем сопротивлении и рыдает? Зачем принимать это близко к сердцу? Пусть мать кричит от боли, а ребенок вопит и рыдает хоть до скончания века. Кричат? Пусть кричат! При чем тут он? Зачем ему противиться? Будь что будет. Пускай, если им так хочется!
И он сидел, застыв, оставив борьбу. Ребенок все надрывался, минуты текли, его же охватила апатия.
Не сразу он очнулся и, поглядев на ребенка, занялся им. Его поразило это совершенно мокрое, бесчувственное личико. Он рассеянно отвел со лба девочки влажные пряди. По бесчувственному лицу продолжали катиться слезы — как статуя, живое воплощение скорби!
— Нет, — сказал он, — не надо, не так все страшно, Анна, девочка! Хватит, зачем так плакать? Ну, хватит, хватит, успокойся, так и заболеть недолго! Давай вытрем слезы и больше не будем! Не плачь — не над чем так уж рыдать! Тише, и довольно!
Голос его звучал странно глухо — далекий, ровный. Он взглянул на ребенка. Девочка была сама на себя не похожа. Только бы кончились эти слезы, кончилось это все, утихомирилось, пришло в норму!
— Хватит, — сказал он, поднимаясь, чтобы уйти. — Сейчас мы пойдем и покормим животных ужином.
Он взял большую шаль, укутал в нее ребенка и пошел в кухню за фонарем.
— Вы что, на двор ее тащить собрались в такую темень и сырость? — спросила Тилли.
— Ага, может, угомонится, — отвечал он.
Там шел дождь. Ребенок вдруг затих в изумлении от дождевых капель, тут же заливших лицо, от темноты.
— Надо дать коровам чего-нибудь пожевать перед сном, — приговаривал Брэнгуэн, крепко и уверенно прижимая к себе девочку.
Вода журчала в водостоке, фонтаны брызг обрушивались на шаль, и свет фонаря дрожал, бросая блики на мокрую щебенку двора и мокрые капли у подножия ограды. Не считая этих бликов, кругом была кромешная тьма, и тьма эта заползала в поры и легкие.
Он распахнул одну дверь, другую, и они очутились в большом просторном сарае, пахнувшем на них теплом, которого, может быть, там и не было. Повесив фонарь на крюк, Брэнгуэн прикрыл дверь. Теперь они были в другом мире. Свет мягко струился, освещая доски сарая, беленые стены, собранное в огромную кучу сено; плуги и бороны отбрасывали черные тени, и наверх, в темную арку сеновала, уходила лестница. За окном лило как из ведра, внутри же была неяркая тишина и царило спокойствие.
Не спуская девочку с руки, он стал готовить корм, наполнять бадью сенной сечкой и отрубями с примесью муки. Девочка в изумлении следила за тем, что он делает. В новой обстановке и она сама стала другой. Время от времени фигурку ее корчила судорога — отголосок миновавшей истерики. В глазах ее, широко и удивленно распахнутых, ему чудилось теперь что-то жалкое. Она молчала и не шевелилась.
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Крестины - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Солнце - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Крестины - Дэвид Герберт Лоуренс - Классическая проза
- Победитель на деревянной лошадке - Дэвид Лоуренс - Классическая проза
- Дочь барышника - Дэвид Лоуренс - Классическая проза
- Неприятная история - Антон Чехов - Классическая проза
- Женщина-лисица. Человек в зоологическом саду - Дэвид Гарнетт - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Рассказ "Утро этого дня" - Станислав Китайский - Классическая проза