Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На глазах менялись оттенки играющей массы воды. От тусклого и опасного отблескивания взбаламученных громад перед волноломом в полдень — до развернутой и широкой ликующей синевы к вечеру.
Давно-давно тому назад, повторяла Натали, она уже видела все здешнее… видела во сне. И того мужчину, что рядом, — это сбылось. Но не было полного «сбылось», потому что вдали от здешнего моря…
И можно ли лучше провести канун Нового года?! В шубе нараспашку, промочены на волноломе высокие ботинки, и ветер путает прядки по бокам двух блестящих слитных крыльев ее прически, сведенных от пробора в тяжелый узел сзади, что делает горделивым постанов ее небольшой головы на стройной шее, а эти — нежнейшие — на морском ветру… Обычно обращенные в себя, ее лиловые глаза просветлели сейчас до той же ясной синевы, что и море перед ними. Она чувствовала, что он смотрит на нее, волнуясь, слегка не узнавая ее и, может быть, робея…
Номер в малой гостинице при таверне. Наскоро переобуться — и снова в приморское зимнее цветение. Потом… после, сейчас она может чувствовать только слитность с этим берегом!
Под лавровыми деревьями, растущими на черноземной, тучной почве долгого мыса — а обок плещется и нещадно жжется ультрамарином море, — под вечер полумрак и густой пряный запах. Так и должна пахнуть земля в Эдеме!
А в нежно остывающем небе теснились и уплывали упругие завитки, веера и крылья, расплавленное алое сливалось с отгорающим, живым и ясным зеленоватым… И не случайно, на ее взгляд, та «высшая жизнь», которая после всего (она выдумана ли? существует ли?), не напрасно о ней намечтали люди, что она — в похожем краю…
Решено: теперь они с Александром долго не уедут из Италии.
С семейством Тучковых они познакомились в Риме. Натали с восторгом воспринимает самую младшую в нем — Наташу. Он же пока не определил своего к ней отношения. Хотя примечательной ее делало само отношение к ней жены. Ликование, энтузиазм и немного бестолковое оживление — такова Наташенька Тучкова. Нет, он не понимает!..
В ее семнадцать в ней было мало женственного, осознающего себя и приковывающего внимание женского. В ней прочитывались скорее неуёмность и нетерпение ребенка, вырвавшегося из больничного или пансионного заточения… что, возможно, тоже может очаровывать. Наташенька со старшей на год Еленой в самом деле были отчасти выпущены на волю ввиду поездки за границу. Чтобы понять это, достаточно было посмотреть на их отца Алексея Алексеевича Тучкова.
У Элен розовеет от терпеливого страдания ровненький, образцовый нос, и Наташенька горячо молится о том, чтобы господом богом им были посланы духи «Гардени»… Надеяться им можно только на бога, потому что «генерал» — главным образом, потому, что нельзя же взять и позволить то, что не было продумано им еще в пензенском имении или вдруг не пришло взбалмошно в его убеленную, с непокорными вихрами голову, — просьбу дочерей оборвал, и теперь уж бесповоротно — запаха того не потерпит, даже если Наталия Александровна Герцен (у той все полно врожденным тактом и чутьем по части женских мелочей и таинств), посоветовавшая девочкам в лавке эти духи, подарила бы им флакон. Алексей Алексеевич запомнил запах и тогдашний свой запрет — и не позволит. Красивая Елена морщит нос, Наташенька плачет.
Она была тоненькая и угловатая, с выражением страстного внимания на лице, какое бывает у очень близоруких людей, а в ее бледно-голубых глазах прочитывалось желание все постичь (все здешнее заранее казалось ей прекрасным, поскольку не похоже на всегдашнее усадебное), еще в них мелькало молодое стремление показать себя, и тут же — неуверенность в себе, порывистость и благодарность людям, которые все это поймут в ней. Младшая Тучкова казалась отважной от беззащитности.
Натали видела в ней предназначенность для другой, высшей жизни, без опаски и скрытности… Но он, грешен, не любит голубого — до знания жизни, а не после него: не ясно, куда еще выведет знание. Редко когда голубое сияние сохраняется в последующей жизни и проносится тихим уже свечением — не напоказ. А впрочем, она молода, занятна в своих ребяческих вспышках и нежноволоса…
Нет же, размышляя о ней, Герцен не взвешивал за Николеньку Огарева. (Что-то предвидела, говорила, что «чувствует» про него и нее заранее, Натали). Однако Тучковы, соседи Ника по пензенскому имению, нагнали их в Риме с письмом от него, где было несколько фраз особо о младшей дочери — с просьбой ободрить ее в давящих семейных обстоятельствах. И в Александре возникло слегка ревнивое приглядывание: чем заслужила приязнь столь близкого для него человека? И отсюда — едва ли не большая готовность принять старшую, «не рекомендованную», сестру, не такова ли вообще судьба подобных писем?
Словом, Герцену больше нравилась Елена, с затаенной и осознанной внутренней жизнью. Ник, сказал он себе, вообще нередко ошибается насчет женщин. Любя все красивое и страстное, он предполагает во всех — до последнего разуверения — лучшее, правдивое. Порой тем самым делает их на время такими; увы, не навсегда.
С Огаревым встретились в герценовские четырнадцать лет, Николаю было на год меньше. Александр помнит, каким увидел его впервые в лесу на берегу Москвы-реки, напротив Воробьевых гор, где тот гулял со своим тщедушным, рассеянным и франтоватым воспитателем из немцев Карлом Ивановичем Зонненбергом. Было жарко, и гувернер решил искупаться; попав на быстрое течение реки, стал звать на помощь. На крики прибежали Александр и незнакомый подросток. Оба они оказались на берегу с готовностью подвига и с отвагой, но воспитателя уже вытащил из воды проходивший мимо солдат.
Тогда же мальчики познакомились и сговорились встретиться снова. У Александра вызывало безотчетное доверие пухлое лицо Николеньки, отчасти похожего на недоросля и маменькиного сына (но это не так — Ник сирота, а совсем недавно он потерял также и бабушку), его крутые кудри, очень яркие губы, нос с мягкой горбинкой, слегка привздернутый на конце, открытость, томление и порыв в темно-синих глазах. Правда, поначалу, в первые недели их знакомства, он был подавлен смертью бабушки, печален. И Александр боялся его тормошить, пытаться втягивать в игры. Сам он был в ту пору иным: худощавым, с немного неверной осанкой, на его облик накладывала отпечаток затворническая и старчески размеренная жизнь в доме его отца. Однако у него был подвижный, насмешливый взгляд и — в минуты оживления — торопливая и страстная речь.
Почти сразу они заговорили о главном. Словно ждали этой встречи и возможности — настолько! — понимать друг друга… Да ведь действительно ждали. Александр порой горько, не находя себе места страдал из-за дружбы Огарева со сверстниками из его гимназии, из-за его магнетической притягательности для окружающих и расточительной траты времени на всех, но скоро они вытеснили друг около друга всех остальных. Потому что с кем еще у них мог быть, едва познакомясь, разговор о самом тайном — о людях двадцать пятого года? При этом выяснилось одно желание у обоих — продолжить дело тех.
Отчего-то, не предполагая другого развития событий, они грезили о сибирском снежном пути… (И то же Герцен услышал потом от Чернышевского. Подумал тогда: «Таковы мечты мальчиков в России».)
А дальше они с Ником словно поменялись обликом и темпераментом. Огарев взрослый — высок и худощав, у него пышные кудри и борода, загустели и почти срослись брови, в гостиных находили, что он слегка мужиковат. Таким он вернулся после высылки. Прежними остались его горячий румянец и яркие губы, мягко приветливый, уступчивый взгляд и слегка болезненная улыбка. За всем этим стояло стремление понимать и чувствовать других прежде себя; богатая и ранимая натура заставляла его предполагать и, может быть, преувеличенно учитывать сложный мир и уязвимость в других людях. Александр, повзрослев, стал среднего роста, статен, и, говорили, в его внешности проступило «родовитое». Он был легко загорающимся, энергичным, дружелюбным и насмешливым. Проницателен и пытлив стал взгляд его светло-карих глаз. Но остался неизменным у обоих культ самопожертвования и дела: не смотреть на свою жизнь как на собственное свое достояние…
Огарев пишет стихи, что подразумевает особую душевную организацию. (По возвращении из высылки становится известен как поэт.) И с возрастом у него усиливаются приступы его нервного заболевания — обостренной, доходящей до обмороков чувствительности к сильным запахам, звукам — неявно выраженной формы эпилепсии.
Ник взрослый слегка отрешен и молчалив. За этим стоит немало разочаровании и крушений. Четыре года он жил за границей, его сановные и богатые родственники, ссылаясь на его ослабленное здоровье, добились для него менее строгого наказания, чем то, что получил Александр, он ранее него вернулся из высылки, выехал за границу. Зарубежные его впечатления были крайне сдержанными. Далее Николай Платонович, молодой помещик, выпускает из крепи крестьян в своем селе Белоомут. Однако общинную землю скоро перекупают в округе кулаки. Голимая нищета и пассивность, безверие новообретших свободу… Так что же, ужели все-таки та свобода, чтобы выгонять «вольного пахаря» на полосу с урядником?.. Огарев критически относится теперь к превозносимой славянофилами разумности и чести сельской общины, но все же сохраняет надежду создать гармоничный трудовой мир в деревне. Будет заново пробовать устроить его в своем родовом поместье Старом Акшене… Хотя не полно ли — в крепостном российском окружении устраивать обетованную землю? Герцен до смерти отца, почти до самого отъезда, не был «владельцем» и с интересом следил за опытом своего друга.
- След в след - Владимир Шаров - Историческая проза
- Жена лекаря Сэйсю Ханаоки - Савако Ариёси - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Веспасиан. Трибун Рима - Роберт Фаббри - Историческая проза
- Сколько в России лишних чиновников? - Александр Тетерин - Историческая проза
- Возвращение в Дамаск - Арнольд Цвейг - Историческая проза
- Жозефина и Наполеон. Император «под каблуком» Императрицы - Наталья Павлищева - Историческая проза
- Троя. Падение царей - Уилбур Смит - Историческая проза
- Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год - Иван Лукаш - Историческая проза