Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Красивая, молодая…
— Бог дал, Бог взял. Благословлен Судья истинный…
— Что делать?
— Покаемся: виновны, вероломны, лгали.
Фотограф Вильф замотал головой.
— Ты прав, — сказал старый Таг. — Зачем перечислять. Сказано ведь: все скрытое и явное известно Тебе.
— Такое несчастье.
— Конец света.
— Что делать?
— Ох, если б знать.
— Моя Бланка очень ее любила, уж поверьте.
— И даже если будешь знать, что делать… никогда не будешь знать столько, чтобы предотвратить…
— Как это случилось? Не знаю. Не знаю даже, как это случилось. Знать хотя бы, как моя дочь умерла.
— Какая разница? Это женское дело — задавать такие вопросы. Только женщина может думать, что хоть на что-то есть ответ. Ни на что нет ответа. Ну как могло случиться иначе, чем случилось? Случилось — значит, должно было случиться. Так должно было быть. Так, а не иначе. И нет способа проверить, могло ли быть по-другому. Вот если бы хоть что-то могло случиться два раза: раз так, раз эдак, — но на свете все случается только один раз. И на этом держится мир — на том, что ничего нельзя предотвратить. К примеру, такая глупость: где-то что-то случилось — изменилось бы что-нибудь, если бы в это время я там был? Или, допустим, я нахожусь в каком-то месте — так разве там произошло бы что-то другое, если б меня в этом месте не было? Скажем, я в зале аустерии. За столом сидят два гостя, что-то пьют, что-то едят и разговаривают. Ко мне не обращаются. Возможно, даже меня не видят. И не знают, что я слушаю, о чем они говорят. Например, один говорит: хорошо бы мне выиграть в лотерею, я б тогда выдал дочь замуж или купил бы дом, а другой: хорошо бы наконец пошел дождь, иначе зерно вздорожает. Ну а если б меня не было, они бы то же самое сказали? Проверить никак нельзя. Глупости все это, можно сказать, пустое дело, тут и говорить не о чем. Казалось бы. Ну а если речь идет о важных вещах, от которых зависит жизнь или смерть? Это ведь только поначалу кажется глупостью. А если задуматься? Пускай это будет не зала аустерии, а целый город или целый мир, и не два человека, а целая община или даже целый народ. И вообще, пускай это будет жизнь. И что тогда: если ты что-то сделаешь, жизнь на свете от этого изменится? — да об этом никто и не узнает. Я не говорю о Боге, который все знает и все видит, — вспомните предсмертную исповедь: «Что мы можем сказать Тебе, восседающий в высотах Своих, что мы можем поведать Тебе, Обитающий на небесах? Ведь все скрытое и явное известно Тебе». Тут все понятно. Я говорю о людях. Проверить это нельзя. А если человек просто живет на свете — от одного этого что-то меняется? И это нельзя проверить. Так есть ли смысл хоть в чем-нибудь, что творится на свете? Какой смысл жениться, рожать детей? Меняется мир от рождения ребенка? Меняется мир от каждой смерти? Как можно об этом узнать? А если даже такой простой вещи, такой малости нельзя знать…
— Надо его разбудить, — сказал фотограф Вильф.
— Пускай спит.
— Моя Бланка уже спит наверху. А здесь ее ботинки. Уже десять часов. Я никогда не ложусь раньше двенадцати. Всегда ждал, пока ляжет Ася. Пока она сделает все уроки, выполнит все задания. Ася была очень прилежная. Первая ученица в классе. Пока он не сбил ее с толку. Это он во всем виноват. Бланка моя ей всегда говорила…
— Хорошо, что она спит наверху. В случае чего надо будет всех разбудить и спрятать в подпол.
— Моя Бланка всегда была к ней очень добра, с первого же…
— С чего бы ей не быть доброй?
— Еще до того, как я на ней женился, она сама мне сказала: «Любимый, не беспокойся, я буду ей настоящей матерью».
— Почему нет?
— Я отнесу Бланке ботинки. Может, ей понадобится на минутку выйти.
— Так выйдет босиком.
Внезапно распахнулась дверь. Подул ветер, непоседливые огоньки в подсвечниках взметнулись высоко и поникли, но ненадолго.
Гершон стоял на истоптанном пороге, отделяющем залу аустерии от спальной комнаты, деловую часть от жилой.
— Кого там еще принесло?
Старый Таг поднял голову, постоял, прислушиваясь. Потом поправил ермолку и вышел.
— Кто это может быть? — спросил фотограф Вильф.
Сапожник Гершон переступил порог и вошел в спальню.
— Казаки?
— Не знаю, — сказал Гершон.
— Гусар… здесь?
— Не знаю. Может, здесь.
— Надо с ним что-то сделать. Где он сейчас? Остался в кухне? Или он не остался в кухне? Остался?
— Если остался, значит, здесь.
— Сидит?
— Может, сидит, может, стоит, я знаю! Какая разница?
Сапожник Гершон подошел к кровати.
Поникшие было огоньки ожили. Снова подскакивали и возвращались в чашечки подсвечников.
Сапожник Гершон посмотрел на Бума и на закрытое черной шалью зеркало. Хуже всего умирать, если ты еврей.
— Как он может так храпеть? — спросил фотограф Вильф.
— Намучился. Всю дорогу ее нес.
— Моя Бланка ей всегда говорила…
— Бедный мальчик. Она умерла у него на руках.
— Говорила ей Бланка: «Не отходи, держись около меня, не то потеряешься». И так далее. А она вдруг исчезла. — Фотограф указал сапожнику Гершону на стул рядом с покойницей. — Прошу. У евреев покойника не оставляют. Нельзя, чтобы она тут была одна. Я сейчас вернусь. Посидите здесь.
Хорошо? — Он шагнул к двери. Но еще вернулся и взял стоящие возле шкафа ботинки.
Кантор, сын кантора, стоял посреди залы аустерии.
На лавках по обеим сторонам длинного стола сидели те, что убегали, — те же и в том же самом порядке. Все вернулись.
Темнота стирала их лица по-разному: чем дальше, тем больше. Только золотая оправа очков вспыхивала и гасла.
На середину залы падал сноп света от висячей лампы, заслоненной черным платком Явдохи, коровницы. В этом светлом кругу стоял кантор, сын кантора; правая нога колесом. Почему он начал хромать именно сейчас, когда императору нужны здоровые солдаты? — спросил военный врач, доктор Леон Крамер, сын переплетчика Крамера, теперь сидевшего во главе стола, будто он раввин. «Человек не выбирает ни дня, ни часа, ни минуты, когда ему стать калекой», — так, громко, чтобы слышала вся комиссия, ответил кантор, сын кантора. По предложению председателя, майора Шашкевича, призывная комиссия сочла это объяснение удовлетворительным. К стыду доктора Леона Крамера. «Вместо того чтобы помочь еврею, вы ему пакостите. И это бы еще было не так страшно, но ведь могло, упаси Бог, закончиться пулей! А ведь вы, доктор, еврей, а майор Шашкевич, между прочим, не еврей». Весь город осуждал доктора Леона Крамера, сына простого переплетчика, то есть, что ни говори, ремесленника, за то, что тот забыл, откуда ноги растут. Еврей, который высоко взлетел, упаси Бог, хуже, чем нееврей. Господин председатель, майор Шашкевич, сказал какую-то пословицу на латыни, которая означала, что, когда стреляют пушки, музыка молчит, — в данном случае имелся в виду певец; кантору, сыну кантора, нечего делать на фронте, и для фронта, и для кантора будет лучше, если он останется среди своих единоверцев в синагоге, где вместе с отцом, да будет благословенна его память, пел с малых лет. Его детский голосок звенел как колокольчик и выдавливал слезы из глаз слушающих. В городе родилось двое таких детей. Второй — Буся Мунд, который играет на скрипке. Бусе Мунду повезло. Ему судьба улыбнулась, и хоть он из бедной семьи, сын, стыдно сказать, уличного торговца бубликами, но учился у частного преподавателя, который давал ему уроки музыки задаром. А сыночку кантора не повезло. Один только раз показалось, что он вытащил счастливый лотерейный билет, — это когда его услышала госпожа баронесса. Неевреи приходили в Судный день в синагогу, в Большую синагогу, слушать «Кол нидрей»[33] — эту молитву пели испанские евреи, когда инквизиция отправляла их на костер. Пришла и госпожа баронесса в сопровождении эсперантистки Амалии Дизенгоф. От пения душа разрывалась. Госпожа баронесса, рыдая в платочек, пообещала заняться маленьким певцом, который в будущем должен стать новым Карузо. Но к сожалению, на следующее утро она неожиданно уехала в Вену. Дома ее уже ждала депеша, вызывающая на похороны очень близкого человека. Говорили, он покончил с собой. Но точно ничего не было известно. Адвокатша Мальц нанесла визит эсперантистке Амалии Дизенгоф, члену благотворительного комитета «Женская помощь». Поговорили о картах, о скачках, даже о какой-то женщине, не о госпоже баронессе, упаси Бог. Но правда так и не вышла на явь. Амалия Дизенгоф молчала, притворялась, что ничего не знает. А может, притворялась, что притворяется? Госпожа баронесса надела черное платье, черный крестик и длинные черные серьги. И потом уже никогда не снимала. Даже на балу, устроенном «Женской помощью» (доход предназначался польско-еврейскому Дому сирот), баронесса появилась в трауре. Но о сыночке кантора забыла, и слепая судьба от него отвернулась. Вот так смерть одного человека в далеком городе может покатить вспять колесо судьбы другого человека, хотя они даже незнакомы. В этом смысле мирная жизнь немногим отличается от войны, на которой друг друга убивают незнакомые люди. Потом уже никто не интересовался молодым певцом, хотя голос его крепчал и мужал, хотя его уже называли не «сын кантора», а «кантор, сын кантора». Кантор, сын кантора, пел уже не только перед Ковчегом в Большой синагоге, но и на свадьбах перед невестой. А поскольку нет в жизни ничего прекраснее еврейской невесты, он пел стихами. Сам сочинял, то грустные, то веселые, но всегда в рифму. Кантор, сын кантора, спрыгнул в канаву. Ему уже было все равно! Убегал со всех ног. Пуля пролетела прямо над головой. И ничего! Ничего! Буду думать, что это муха. Злющая муха. Почему муха? Потому что мне вспомнилось, как Тит, лютый враг иудеев, когда уничтожил Храм, втянул в нос вместе с воздухом муху. И муха влетела ему в голову. Бог дал ей железные когти и стальной клюв, чтобы она денно и нощно терзала его мозг. Это значит, что Бог нас не оставит! Даже в наихудшую минуту найдется выход! Ах! Жизнь! Жизнь! Я уже прочитал предсмертную молитву: «За грех, который мы совершили пред Тобой…» Уже самые дурные мысли бродили у меня в голове. Вместо того чтобы закрыть глаза в собственной постели, я умру один в чистом поле, свой солдат меня застрелит или чужой, боль от этого не будет меньше. Лежу лицом вверх, чтобы до конца все видеть: небо, откуда может прийти спасение, лучик последнего солнца, гладкие брюха лошадей; сперва две лошади наших гусар, потом сотня коней диких хазар. Запах конского пота, вскинутое вверх копыто… добрый ангел отвел его от моей груди, спас несчастного человека. Казачьи сапоги со шпорами, впившимися в лошадиные бока, раздирающими в кровь шкуру, нужно быть лошадью, чтобы выдержать такую пытку. Гусары, два гусара один за другим несутся в лес. Это начало, все еще только начинается, потом сотня лошадей перепрыгивает канаву. Я был уверен, что это никогда не кончится. Боже, я в Тебя верю, верю в Твое милосердие, спаси меня от нечестивого врага. Ты, говорю, моя опора, мой панцирь, а я — Твой слуга, Твой воин. Спаси мою жизнь, спаси, пока еще не поздно… душу, правда, Ты мне дал бессмертную, но, если честно, живешь ведь только один раз.
- Двое мужчин в одной телеге - Эрвин Штритматтер - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Красный сион - Александр Мейлахс - Современная проза
- Место - Фридрих Горенштейн - Современная проза
- Питерская принцесса - Елена Колина - Современная проза
- Элизабет Костелло - Джозеф Кутзее - Современная проза
- И не комиссар, и не еврей… - Анатолий Гулин - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Селфи на мосту - Даннис Харлампий - Современная проза