Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главы «Этюд о монархе» (74) и «Пётр Аркадьевич Столыпин» (65) были опубликованы в парижском журнале «Вестник РХД» (1978, № 124 и 1981, № 134, соответственно). Полный текст «Августа Четырнадцатого» впервые напечатан в 20-томном Собрании сочинений (Вермонт-Париж: YMCA-press, тома 11 и 12, 1983). На родине «Август Четырнадцатого» первым напечатал журнал «Звезда» (1990, № 1–12), затем «Роман-газета» (1991, № 23/24; 1992, № 1–3). Вскоре последовало репринтное воспроизведение «Красного Колеса» из «вермонтского» Собрания сочинений (Историческая эпопея в 10 т. – М.: Воениздат, 1993–1997). Позже отдельным изданием вышли столыпинские и царские главы из «Августа Четырнадцатого» (Столыпин и Царь. – Екатеринбург: У—Фактория, 2001).
В 2003–2005 Солженицын предпринял 2-ю – последнюю прижизненную – редакцию «Красного Колеса» (впрочем, Узла Первого она коснулась менее всего). Эта редакция печатается впервые в настоящем 30-томном Собрании сочинений.
Н. СолженицынаОна уже пришла
Заметки об «Августе Четырнадцатого»Приступая к знакомству с «Августом Четырнадцатого», почти всякий читатель испытывает разом два противоборствующих чувства: могучий напор крайне разнообразного и сложно организованного материала рождает мысль о хаотичности истории – ощутимо властное (хотя порой и скрытое) присутствие воли художника стимулирует наше стремление к поискам общего смысла множества «разбегающихся» сюжетов. В «Августе Четырнадцатого» нет «случайностей», как нет самодостаточных персонажей, эпизодов, деталей, символов. Каждый фрагмент текста не раз отзовётся в иных точках повествования, иногда отделённых от него десятками глав и сотнями страниц. Солженицын противоборствует хаосу не только как историк и философ, но и как художник – самим строем своей книги о судьбе сорвавшейся в хаос России. Важно понять, однако, что писатель сознательно избегает лёгких путей, мнимо выигрышного упрощения постигаемой им (и нами) реальности, навязывания однозначных концепций. Солженицын строит свой поэтический мир, рассчитывая на внимательного, памятливого и думающего читателя. В такого читателя он верит, а вера эта подразумевает высокую требовательность.
Обилие весьма подробно охарактеризованных персонажей, невозможность с ходу (и не только с ходу) отделить сквозных героев от эпизодических; резкие пространственные переносы действия, экскурсы в прошлое (как в человеческие или семейные предыстории, так и в историю России; особенно важно здесь огромное отступление «Из Узлов предыдущих», посвященное Столыпину и императору Николаю II (63 74)[1]), предположения о будущем (например, мысли Самсонова о возможности новых поражений и возобновлении после них смуты (48)), переходы от привычного «романного» повествования (как правило, осложнённого не собственно прямой речью, что втягивает читателя в душевно-идеологическое поле того или иного персонажа, заставляет на время в большей или меньшей мере признать его «частичную правоту») к главам «экранным» и построенным на коллаже документов, случайные (не предполагающие сюжетного развития, но с мощной психологической и обобщающе-символической нагрузкой!) встречи героев (например, Саши Ленартовича с генералом Самсоновым, которому вскоре предстоит умереть (45)), – все эти (и многие иные) зримые знаки «хаотичности» на самом деле сигнализируют вовсе не о бессмысленности происходящего, но о скрытом от обыденного сознания большом смысле как национальной (и мировой) истории, так и всякой человеческой судьбы.
Об иррациональности истории говорит уходящим на войну юношам «звездочёт» Варсонофьев, предостерегая от наивных и опасных попыток вмешательства в её таинственный ход (рост дерева, течение реки), но он же, в том же самом разговоре, утверждает: «Законы лучшего человеческого строя могут лежать только в порядке мировых вещей. В замысле мироздания. И в назначении человека». Если так, то «порядок мировых вещей» (отнюдь не равный бушующему хаосу, страшное высвобождение которого и описывает Солженицын в «Красном колесе»!) существует. И ставит перед каждым человеком некую задачу, таинственно указывает на его назначение, разгадать которое, однако, еще сложнее, чем загадку, ответ на которую не даётся Сане и Коте, хотя синоним искомого слова был произнесён всего несколькими минутами раньше («Всякий истинный путь труден… Да почти и незрим»). Будущим воинам только кажется, что Варсонофьев меняет темы беседы, на самом деле он ведет речь об одном. И свое назначение, и ту «справедливость, дух которой существует до нас, без нас и сам по себе», и мерцающий в народной загадке поэтический образ (назван он будет лишь в завершающем Узле (А17,180); на его особую значимость указывает итожащая главу, уже не Варсонофьевым произнесённая пословица «КОРОТКА РАЗГАДКА, ДА СЕМЬ ВЁРСТ ПРАВДЫ В НЕЙ») необходимо «угадать». И это позволит хоть в какой-то мере приблизиться к «главному вопросу», о котором так печётся Котя и на который, по слову Варсонофьева, «и никто никогда не ответит».
Не ответит – лично, ибо «на главные вопросы – и ответы круговые» (42). Что не отменяет, а предполагает поиск своего назначения в мире, противоборство искушениям (лёгким и лгущим ответам как на ежедневно встающие вопросы, так и на вопросы всемирно исторического объёма), обретение и сохранение душевного строя. Всё это возможно лишь в том случае, если иррациональность истории (непостижимость её хода для отдельного ума, способность истории опровергать, отвергать или видимо принимать навязываемые рецепты, дабы потом отмщать за них сторицей) не отождествляется с фатальной бессмысленностью. Если хаос (в частности, тот, что охватил в ХХ веке не одну только Россию) не приравнивается к естественному состоянию мира. Если осознание сложности бытия («Кто мало развит – тот заносчив, кто развился глубоко – становится смиренен» (42), еще одна реплика Варсонофьева) и способность слышать «разные правды»[2] не приводит к отказу от стремления к собственно правде, от нравственного выбора, требующего реализации в конкретном действии. Такое понимание истории и человека не могло не сказаться на художественной логике «повествованья в отмеренных сроках». Многогеройность необходима Солженицыну не только для того, чтобы представить как можно больше социокультурных типажей, обретавшихся в Российской империи накануне её катастрофы (хотя эта задача, разумеется, важна), но, в первую очередь, для того, чтобы выявить разнообразие человеческих личностей, оказавшихся втянутыми в исторический процесс, разнообразие их реакций на страшные вызовы времени, обнаружить несходство в сходном (человек зависит от своего происхождения, семьи, воспитания, рода деятельности, образования, но изображенные Солженицыным крестьяне, генералы или революционеры думают, чувствуют и действуют отнюдь не по каким-то общим крестьянским, генеральским или революционерским схемам) и неожиданное внутреннее тождество при нагляднейших различиях (разнонаправленные действия либо бездействия всех участников исторической трагедии – от Государя до Ленина, от генералитета до мужиков и фабричных – обеспечивают её чудовищный финал). Личные истории персонажей не «дополняют» большую историю (и тем более – не отвлекают от неё), но объясняют, почему она в итоге приняла именно такое течение. «Хаотичность» и «мозаичность» запечатлеваемых Солженицыным событий подчинена скрытой мощной логике. Каждый из Узлов «Красного колеса» – тщательно и точно выстроенная книга, где сцепления «случайных» событий и переклички подчас далеко друг от друга отстоящих мотивов образуют концептуально нагруженный, допускающий в Узлах последующих (в частности, не написанных) развитие, усложнение и переосмысление, но художественно завершённый сюжет. Обдумывая и выстраивая «Красное колесо», Солженицын знал, почему его заветный труд должен открыться изображением первых дней Первой мировой, а завершиться событиями 1945 года (согласно помещённому за четвёртым Узлом конспекту «На обрыве повествования» – эпилог пятый).
Все события (как личные, так и исторические) «Августа Четырнадцатого» дóлжно видеть в тройной перспективе: во-первых, собственно Первого Узла; во-вторых, четырёх Узлов (то есть осуществлённого «повествованья в отмеренных сроках»); в-третьих, первоначального (двадцать Узлов) замысла, отблески которого не раз возникают в тексте. С особой отчётливостью эта тройная перспектива прорисовывается в разговоре выходящих из окружения сквозь Грюнфлисский лес Воротынцева и Харитонова:
«После войны надо будет всё-всё иначе. (Воротынцев думает об отношениях с женой. – А. Н.)
Впрочем, всё проплывало и было действительно лишь на случай, если умрёшь. А я…
– … Я-то ничем не рискую, мне обеспечено остаться в живых, – усмехнулся Воротынцев Харитонову, лёжа с ним рядом на животах, на одной шинели.
- Жребий No 241 - Михаил Кураев - Русская классическая проза
- Рим – это я. Правдивая история Юлия Цезаря - Сантьяго Постегильо - Историческая проза / Исторические приключения / Русская классическая проза
- Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2 - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Ровно год - Робин Бенуэй - Русская классическая проза
- Потёмщики света не ищут - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Образованщина - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Соображения об американском радиовещании на русском языке - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Знают истину танки ! - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Пресс-конференция в Стокгольме - Александр Солженицын - Русская классическая проза
- Радиоинтервью к 20-летию выхода Одного дня Ивана Денисовича - Александр Солженицын - Русская классическая проза