Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А далее сообщалось: «И всякий раз при этой мысли я готов плакать. Ты не поверишь, мой милый друг, как скучно привыкать быть без тебя. В наших играх, удовольствиях, в огорчениях недостает любезного Миши, и слова: Нету с нами Воронцова сделались окончанием всех наших разговоров. Сам Бижу по нескольку раз в день их повторяет. <…> Ты уверен, что истина водит пером моим и что друзья твои достойны тебя хоть тем, что умеют любить тебя, как ты стоишь»{30}.
Воронцов совершил поступок, после которого вся предыдущая жизнь стала казаться ненастоящей не только ему, но и его друзьям, среди которых наиболее чутким к произошедшей в их дружбе перемене оказался С. Н. Марин. Сначала он подшучивал над геройским порывом своего юного друга: «Ты не поверишь, Воронцов, как весело быть твоим другом; где ни заговорят о молодых людях, везде ставят в пример совершенства тебя»{31}.
Избалованному гвардейцу представлялось, что его друг скоро одумается: «…Плюнь на эту проклятую Грузию, в которой быв, ты подвергаешь себя всякую минуту опасности, и приезжай к нам. Знаешь ли, что эта треклятая язва не выходит у нас у всех из головы, потому что все узнали, что у вас там она празднует. Ну, ежели ты занеможешь! Этого не должно случиться с тобою, потому что друзья твои всякую минуту просят Бога, чтоб сохранил тебя от всякой болезни»{32}. Однако Воронцова не пугали ни опасности, ни моровая язва, ни убогие квартиры, в которых «от дыму» разъедало глаза. Военные приключения и походная жизнь притягивали его, отвлекая все больше и больше от столичных развлечений. И вот уже Марин с обидой сетует на необязательность своего «войнолюбивого» друга, не отвечающего на письма: «Молчание вашего сиятельства не зная к чему приписать, беру смелость просить вас, чтобы вы, прервав оное, удостоили меня уведомлением о вашем вожделенном здравии. <…> Хоть ты не стоишь, чтоб я писал к тебе, но какая-то невидимая сила влечет меня и заставляет сказать тебе два-три слова. Я думаю, что это сила дружбы, недостойный Костуй! То ли ты обещал»{33}.
«Недостойный Костуй» отвечал веселыми и бодрыми «отписками», как будто там, где он находится, смертельной опасности вовсе и не существовало: «С каким удовольствием буду я тебе на словах рассказывать, что делается в Грузии, когда приеду в Петербург! Наперед должен тебе сказать, чтоб ты мне приготовил несколько бутылок хорошего вина, хотя оно мне и покажется дурным после здешних. Славное Кахетинское вино сделало из меня пьяницу. Ты этому не поверишь, а, ей Богу, правда!»{34} Отсутствие друга, который и не думает возвращаться к «мирным забавам», вызывало у Марина отчаяние: а вдруг в глазах Воронцова он выглядит малодушным? «Зная, что ты шатаешься по диким сторонам с непобедимым Российским войском, я покоен так, как может быть покоен человек, у которого друг подвержен вседневным опасностям. Воронцов! Ты знаешь меня: <…> я бы дорого заплатил, чтобы быть с тобою Из людей, которых я встречал в жизнь мою, никто не умел сделать то, что ты со мною сделал. Я не привыкну думать, что мы далеко друг от друга. Верь мне, любезный друг, что слеза брызнула из глаз моих. Скоро ли я тебя увижу? Увижу и не расстанусь. Да, Костуй, не расстанусь. <…> Мне, право, стыдно писать к тебе о комедиях и балах тогда, когда ты пишешь к нам о сражениях. Береги себя: вот просьба всех твоих друзей и наша с Арсеньевым; я говорю наша потому, что не ставлю себя и его в счет обыкновенных друзей. В дружбе, как и в любви, есть ревность…» А что же Воронцов? Он, по-прежнему, не торопился в столицу, вызывая беспокойство друзей, смешанное с восхищением: «Четыре месяца проходят, нет ни строчки. Слухи, прошедшие у нас, что войско в опасности <…> нас совсем расстроили; мы не знали, что думать, и по долгом совете на даче положили, что ты едешь в Россию и сидишь в карантине. Не знав, куда писать, мы решили ждать от тебя писем, как вдруг на маневрах сказывают мне, что вы все разбили и подхватили Еривань, что Костуй очень отличился и что получил в награду чин и крест». Да, граф Воронцов с боя взял самую почетную для офицера награду — орден Святого Георгия 4-й степени: он вынес на себе из окружения своего тяжело раненного начальника — полковника Котляревского.
Пример друга решил все сомнения. В начале 1805 года Марин извещал Воронцова: «Надобно сказать тебе кой-что и об Арсеньеве, который теперь в Корфу, куда около двенадцати тысяч нашего войска послано. Ты помнишь, что прошедшей зимой он сбирался оставить Петербург и ехать с А. Л. Нарышкиным путешествовать; но как он остался, то Арсеньев, не хотя никак жить в столице, просился к тебе в Грузию, в чем бы, конечно, и успел, если б отец его не запретил ему. Но нынешним летом узнал он об экспедиции в Корфу и был столько счастлив, что Государь, снисходя на его просьбу, ехать ему туда позволил»{35}. В том же году Россия в союзе с Австрией вступила в войну с Наполеоном. В это время Марин написал слова знаменитого «Преображенского марша»: «Пойдем, братцы, за границу, бить Отечества врагов». Под этот марш отправился в поход и сам поэт. Всю дорогу его не оставляли грустные предчувствия, которые, к сожалению, страшным образом оправдались: в неудачном для русской армии сражении при Аустерлице, где гвардия понесла значительные потери, Сергей Марин был жестоко ранен картечью в голову, в левую руку навылет и двумя пулями в грудь. Одна пуля так и осталась в груди, став впоследствии причиной его смерти. Наградами за Аустерлиц стали золотая шпага с надписью «За храбрость» и чин штабс-капитана. Таким другом Воронцов мог гордиться всю жизнь, но это была не последняя война в их жизни.
В 1806 году боевые действия против наполеоновской Франции велись уже на территории Пруссии. Первым оставил Петербург «Костуй», состоявший адъютантом при генерал-лейтенанте графе А. И. Остермане-Толстом. В сражении под Пултуском 14 декабря 1806 года Воронцов был тяжело ранен в ногу. Его друг Марин, не оправившись от ранений, находился в Петербурге и переживал за друзей, каждую минуту опасаясь их лишиться. Так, до него дошли неверные слухи, что Дмитрий Арсеньев погиб, но вскоре Воронцов успокоил Марина известием, что их товарищ жив, но попал в плен под Ландсбергом 25 января 1807 года. И снова Марин оказался в невыносимом для него положении «оппонента по переписке». Все его друзья находились в армии, и он только следил за ними издалека, не подвергая свою жизнь опасности: «Благодарю тебя за известие об Арсеньеве. Проклятый полковник, сколько он мне сделал горя! Но благодарю Бога, что он жив, я ему прощаю <…>. Ты восхитил меня описанием дел Суворова. Верно, никто так в Петербурге не рад этому, как я…»
Наконец, в отношениях Воронцова и Марина возникла определенная натянутость, усугубившаяся очередным посланием из Петербурга: «Когда ты получишь письмо мое, то уже будешь знать, что гвардия в походе; а я остался при графе Татищеве. Надеюсь, однако ж, быть у вас, только не в фрунтовых; кто один раз был в линейном сражении, тот знает, что наш брат ничего сделать не может»{36}. Известный стихотворец, сибарит и домосед Сергей Марин, к тому же израненный в сражении и, вероятно, сытый по горло своим военным опытом, пытается объясниться с «сиятельным Костуем». Что точно ответил своему другу граф Воронцов, неизвестно, да и вообще, ответил ли? Он в это время дрался с неприятелем под Гейльсбергом, невзирая на недавнюю рану. Следующее письмо Марина звучит отчаянно: «Прошу тебя, напиши мне, что ты думаешь о том, что я теперь остался в Петербурге. <…> Я вырвусь, ежели ты скажешь, что это мне нужно; твоя мысль заставит меня взять решительные меры. Уверен, что ты будешь говорить откровенно. <…> Вот мое положение. Тебе нечего описывать мое состояние: оно тебе известно; так ты, сличив то и другое, реши, мой друг, и я слепо повиноваться буду»{37}. И снова неизвестно, что ответил Воронцов. Есть вопросы, которые каждый для себя решает сам: пригласить друга на войну — это не то что пригласить на ужин.
О! будь же, други, святость узЗакон наш под шатрами;Написан кровью наш союз:И жить и пасть друзьями.
Дружить всегда было непросто, а в ту эпоху особенно. Марин выбрал дружбу, где изначально не было равенства, а были «ведущий» и «ведомый». Марин добровольно согласился на роль «ведомого», потому что в дружбе для него заключался смысл жизни: «Любезный друг Миша. Государю угодно было сделать меня батальонным командиром и вверить мне батальон стрелков милиционных. Я с ними выступаю через две недели. В моем чине это очень хорошо. Приду к вам, мой друг, и буду по-прежнему делить вместе палатку и труды»{38}. Под Фридландом 2 июня 1807 года Марин был ранен осколком гранаты в голову; его «отличная храбрость» была награждена орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом, а государь назначил его своим флигель-адъютантом.
- Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения - Екатерина Глаголева - Культурология
- Дневник Анны Франк: смесь фальсификаций и описаний гениталий - Алексей Токарь - Культурология
- Русская повседневная культура. Обычаи и нравы с древности до начала Нового времени - Татьяна Георгиева - Культурология
- Цивилизация Просвещения - Пьер Шоню - Культурология
- Трансформации образа России на западном экране: от эпохи идеологической конфронтации (1946-1991) до современного этапа (1992-2010) - Александр Федоров - Культурология
- Александровский дворец в Царском Селе. Люди и стены. 1796—1917. Повседневная жизнь Российского императорского двора - Игорь Зимин - Культурология
- История искусства всех времён и народов Том 1 - Карл Вёрман - Культурология
- О русских детях в окружении мигрантов … Свои среди чужих - Изяслав Адливанкин - Культурология
- Повседневная жизнь Стамбула в эпоху Сулеймана Великолепного - Робер Мантран - Культурология
- Повседневная жизнь Монмартра во времена Пикассо (1900—1910) - Жан-Поль Креспель - Культурология