Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывая в более приподнятом и романтичном настроении, хоть это очень мало отличалось от других ее забав, Анжела не уставала декламировать стихи на польском. Чего-нибудь из Тютчева или Ярослава Ивашкевича, своих шановных пиитических кумиров, разнохарактерных, но как-то совмещавшихся в ее душе.
Plejady to gwiazdozbiór już październikowy:
Wypƚywa nad horyzont ciemno i okrutnie
I patrzy na schylone, zadumane gƚowy,
Na poƚamane brzozy i pobite lutnie.
Przechodzi i o świcie drży nad moim domem,
Posyƚa promień cichy, ale przenikliwy,
I gƚosem mowi do mnie, i takim znajomym,
że może jest kto jeszcze na świecie szczęśliwy.
Художественного перевода этих строчек он не знал, поэтому воспринимал их, как и всё из той поэзии, которую она читала, насколько понимал язык и главным образом по вложенному в строфы смыслу. (Плеяды – вот созвездие, которое уж в октябре: они встают над горизонтом смутно и жестоко, и смотрят вглубь задумчиво опущенных голов, на купы сломанных берез и искалеченные лютни. Они являются и на заре дрожат над домом и посылают луч пронзительный и тихий и слово молвят мне, и голосом таким знакомым, как будто есть еще на свете кто-нибудь счастливый).
Анжела читала их отрывисто, с оттенком легкой горечи, как ностальгии, которая была в 17 лет откуда-то знакома ей. Рассказ «Sérénité», который был написан Ивашкевичем как исповедь и был овеян задушевной меланхолией воспоминаний, по ее мнению, уж содержал в себе предчувствие конца пути, горькую гримасу от бессмысленности близящейся смерти и вместе с тем ее желание. Она считала, что каждому дано такое чувство. Но если человек осознает это без паники, – не отдает себя на волю парусов несбывшихся надежд, всего того, чего уж кануло и более не возвратится, то может так же, как и Ивашкевич, растянуть свой век. Но это редкость, думала она, поскольку все уж учтено, начертано на жизненном пути заранее. Когда она об этом говорила, то кажется, ей было жаль не своего кумира, прожившего и долгую и полную коллизиями жизнь, а тех людей, которых вовсе не затронула беда, и не коснулись в жизни испытания. А значит, как она считала, эти люди не могли принять таким и цену счастья, то есть не смогли смириться со своей судьбой, чтоб ни одурачивать не своих близких, не самих себя и ни впадать в последние дни в пошлость. Сказав это, она заметила его недоумение и усмехнулась: «Tak prawdziwie: предчувствуя финал, такие люди начинают суетиться, пускаются чего-нибудь наверстывать. Я думаю, что это пошло». Да, – и наиболее прискорбным, по мнению ее, являлось то, что многие не могут или же боятся с достоинством взглянуть на жизнь, что пройдена, будь это вешний марафон или осенняя распутица. Сердце у них говорит одно, они хотят другого, чувства разуму противоречат и, что б они ни предпочли, всё у них не сходятся. К этой же когорте – niemądrych – она самокритично причисляла и себя. «Душой мы понимаем все, но почему-то прячемся в самих себе, стыдимся. Порой, я пропадаю от себя – от той, какую знаю, какой и ты меня, быть может, видишь. И созданный мной мир тогда висит на волоске!»
Она рассказывала, что это к ней пришло в исходе долгой хвори, когда она уже подлечивалась в летнем санатории у моря. Там было вдоволь всяких игр и прочих вольностей («wiele wolny»). Но она сторонилась сверстниц. Удрав, взбиралась на покореженную молнией сосну у дюн и наблюдала. Неистово клокочущий прибой смущал и завораживал ее. Чело и грудь овеивало влажным ветром. Она вся отдавалась этим ощущениям, теряла чувство времени, вверяла себя медленному ритму сердца, которое нашептывало что-то о судьбе и карме. Через мгновенье ей уж представлялось, это ветви, что вокруг, картавя, разговаривают с ней. Она пыталась разгадать, о чем они бормочут, впускала все их шорохи в себя, вдыхала их пьянящий и насыщенный смолистый запах. И старая скрипучая сосна вдруг замирала, более не двигала своими шелушащимися ветвями, словно бы сама прислушивалась к ней. Потом перед ее глазами точно лопался пузырь. Мир в своих красках возвращался. И всюду разносился жалобно-мятежный птичий гомон.
Что было в этой девушке такого, что он никак не мог понять? и только эта ли малоприметная невнятность, какая-то болезненная будто бы изюминка натуры, так располагала, очаровывала в ней? Совсем ещё подросток, она всё наполняла своей аурой, её простые по значению, такие вроде заурядные слова ложились точно миро на душу. И за одно уж это он был благодарен ей. Но Анжеле того недоставало, она была не по своим годам честолюбива. И как жар-птица из неволи, влекла с собой неведомо куда, где было всё иначе, как она воображала, и где она была – с изрядным перебором мня тут о себе, – уже единовластной повелительницей дум и госпожой. Когда она внезапно умолкала, мысленно как переносясь в волшебные, лазоревые дали той страны, то сразу вся преображалась. Возможно, и загадка и разгадка были в этом?
– Ты думаешь, что слушаешь меня? – легонько тронула она его за локоть. – Ты снова думаешь об этом дне, когда ты опоздал на похороны? Jeszcze troszkę, мы пришли.
Костел был окружен соседними постройками. С зажатым между ними стрельчатым порталом и красноватой, скрадывавшей день смальтой в вытянутых окнах, он в первую минуту показался небольшим. Дневного, проникавшего внутрь света и скрытого источника у алтаря едва хватало, чтобы осветить часть утвари за кафедрой и ксендза, темноволосого мужчину без биретты, в белой альбе и издали казавшейся как запеченный творог казуле.
Ближние к ним скамьи были заняты. Наверное, нервируя священника своим небрежным дробным цоканьем по полу, они прошли вперед и встали в центре сумрачного нефа. На католическом богослужении он был впервые. Проповедь была на польско-украинском, поочередно шепелявя и воркуя гласными. Он плохо понимал язык и пробовал прислушаться к себе, как этого хотела Анжела. Она стояла подле, трепеща, сгорая вся от нетерпения. Была ли она искренна тогда, задумав эту жертву? Её вспотевшая ладонь была напряжена. И как сопряженный с током её крови, протяжный и елейный тенор клирика слегка вибрировал, то возвышался, то спадал. И от распятия суровое лицо отца глядело. Но выше – точно шестикрылый серафим подхватывал и возносил к небесному шатру над кафедрой.
Кто смог бы объяснить случившееся, – все то, чего произошло тогда, за много лет до этого и позже? Или он напрасно укорял себя и просто не сумел постичь того, что было связано с трагедией отца, с последующей драмой в отношениях родителей? Что означали, скажем, эти люди в «куколях и армяках», что собирались раньше в доме, как для того чтоб похристосоваться и обогреться? Он этого не понимал тогда, также, видно, как не мог уразуметь и некоторых других, накрепко запавших в душу и все еще смущавших эпизодов детства. И можно ли одним усилием по своему желанию предотвратить чего-нибудь, когда ты знаешь это наперед? (Всю жизнь ломал он голову над этим!) Сквозь слякоть, мглу и проповедь, – в великоватой материнской кофте, вышитой раскрывшимися маками по полю, и в зашнурованных тесьмой ботинках, торчавших, точно не свои, из-под дырявого куска рогожи, зачем-то ехал с отцом в деревню. Возничий – кривой и отвратительный старик в набрякшем балахоне, видимый ему лишь, со спины, с остервенением хлестал круп увязавшей в жиже лошади. Укрывшись краем тою же рогожки, отец сидел у передка, в наваленной, потягивавшей прелым выгоном соломе. Сидел, сутулясь, в надвинутой на лоб ворсистой шляпе, точно грач: казался нелюдимым, неродным, – сидел и ёжился как от озноба. И каждый раз, когда кнут с присвистом взлетал, его лицо мертвело. Детское сознание, каким оно в то время было, – еще не испытавшее лихой беды, поэтому не ведавшее цельной зоркости и сострадания, щемило чувством брошенности: отец как позабыл о том, что у него есть сын, не знает даже, где и сам сейчас. Он не смотрел вперед и видел только глиняное месиво проселка за телегой, которая, скрипя ступицами, всё ехала и ехала. И не было конца ни нудно моросившему дождю, ни взбухшей, точно овсяной кисель, дороге. Отца, казалось, тоже больше нет; был только этот устрашающий погонщик. И отзвуки кнута над сивым крупом мерина дуплетами вонзались в уши через ломивший зубы перескрип колес. Спустя пятнадцать лет в незавершенном дневнике отца, как литанию, он прочтет: «Из Месопотамии, через Египет, оно вбирало и вбирало, и если след его – путь вечной Колесницы, то жизнь и смерть – как вмятинки под ободом её». Возможно ли, чтобы отец уже тогда предвидел, что произойдет? И на другой странице было: «И тогда, в полном отчаянье, они возводили себе всё новые виселицы, ибо бывшие…» Простишь ли ты, отец? Он знал, что расстается с этой памятью. «Достоин Агнец закланный принять силу, и богатство, и премудрость, и…»? Голос, бестелесно вопрошающий, пресекся; боль собралась у кадыка в тугой комок, в глазах все расплылось, нечаянно полились слезы, он ощущал их горечь на губах и удержать уже не мог. Но тут вовне произошло чего-то – и как не стало мрачноватых сводов нефа. Костел наполнился тягучей и медлительной мистерией органа. От сердца отлегло, боль отпустила. И несказанно добрый свет повсюду заструился.
- Зайди ко мне, когда уснёшь - Эдуард Еласов - Русская современная проза
- Парижские вечера (сборник) - Бахтияр Сакупов - Русская современная проза
- Божественное покровительство, или опять всё наперекосяк. Вот только богинь нам для полного счастья не хватало! - Аля Скай - Русская современная проза
- Девочка в саду и другие рассказы - Олег Рябов - Русская современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Русская современная проза
- Анна - Нина Еперина - Русская современная проза
- Моцарт в три пополудни - Наталия Соколовская - Русская современная проза
- Династия. Под сенью коммунистического древа. Книга третья. Лицо партии - Владислав Картавцев - Русская современная проза
- Сказать – не сказать… (сборник) - Виктория Токарева - Русская современная проза
- Другая история - Александр Черных - Русская современная проза