Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока в редакционной тиши (тишь, впрочем, только для красного словца) Костя смахивал пыль небрежения с наших домашних ларов, на дворе происходили тоже достаточно веселые вещи. Литературная вохра, прикомандированная к истории отечественной словесности, насупилась, заерзала, подбоченилась, стала переглядываться в ожидании команды, не подпустить ли реваншистов поближе, а уж тогда… Пока самые необученные из них не сорвались на «да что же такое, что какие-то неопознанные личности вылезли из-под сени архивов и будут учить нас жить!». Прошло и это. Тем временем можно было бы флажками отмечать, как убегает по карте линия спецхрана. Костя гордился тем, что в момент самоупразднения цензуры ничего не надо было дописывать. Ко времени выхода первого тома он многому научился, прежде всего у профессионалов-пушкинодомцев, и многому научил – и тех, кто в словаре начинал свои занятия литературной наукой, и тех, кому на энциклопедистов пришлось переучиваться.
Спасибо, Константин Михайлович! Прости, Костя!
Впервые: «Некролог «Константин Михайлович Черный (1940–1993)». НЛО. 1993. № 5. С. 79–80.
Супер
Не только я, но, кажется, уже и все современники, и историки советского житья-бытья забыли, что у него вообще-то весьма смешная фамилия. Я впервые услышал ее в начале 1963-го, когда московский школьник Дима Борисов рассказал мне, что они с одноклассниками играют в рифмы-консонансы и одноклассник Витя Живов нашел отличнейший консонанс к «Супрафону», к болтавшемуся тогда на слуху имени чешских грампластинок. Я спросил, а кто этот щекочущий перепонку Суперфин, Дима ответил: «Один книжник». Спустя много лет, оказавшись туристом впервые за пределами СССР, в Хельсинки, я попросил тамошних коллег переслать в Мюнхен сотруднику радиостанции «Свобода» что-то не вовсе легально вывезенное мной из Москвы от гр-на Живова В.М. Они просьбу выполнили, но почему-то, вернувшись с почты, хихикали. Я не понял почему, а они объяснили: ну как же, Супер – финн.
В обиходе он, естественно, Супер. Я услышал это имя в такой уже форме год спустя в Тарту, когда отделение русской филологии гудело новостью о свежеприобретенном в Москве выдающемся студенте. Потом я визуально пережил столь ценимое классическим структурализмом чувство обманутого ожидания, когда суггестивная суперлативность фамилии ударилась о некрупную корпуленцию, о которой филфаковский поэт, покойный уже, замечательный Светлан Семененко писал в лиро-эпическом портрете: «не взяв ни ростом и ни телом, он забавлялся, как умел…»
Все это происходило в те времена, когда возрастная разница в год-два очень много значила в смысле приближенности к будущей профессии. Он стал моим настоящим учителем (хотя и до того я не был обделен возможностью слышать обмен репликами между моими старшими однокашниками, личностями не менее значительными). Потому мне приходится отвести напрашивающийся упрек «все о себе». Пишу о себе как его ученике.
Воспитанников у него много, не обо всех, я думаю, он сам помнит, не все из них, кажется, помнят об этом. Это и понятно: всего не упомнишь. Он всегда учился, уча. Помню его ухватки сельского педагога, когда конспиративными недомолвками он инструктировал, как надо обрабатывать заметки для «Хроники текущих событий», – поучал не только вдохновенного рекрута, но и одного из основателей этого самопечатного органа, Анатолия Якобсона.
Я сказал о конспиративных недомолвках, но мы-то, закосневшие формалисты, знаем, что речевая установка сама себе подыщет мотивировки – культурные, социальные, политические. Как сорок лет тому назад, так и сегодня он редко-редко договорит фразу до конца. Его персональная библиография – ослепительный перечень незавершенных работ. Вот этому паритету сделанного и только замышленного в истории русской культуры он и учил одного из своих первых учеников – меня. Вообще, всякая успешливость, гармоничная результативность для него всегда как будто существовали под знаком некой первородной сомнительности, начиная, – повторюсь, – с правильно сложенной фразы. Он и сам изводил собеседника, и обучил запинающейся речи половину тартуских филологов, вставляя «вот» перед каждым словом во фразе, даже если это слово само было «вот». Из других взрывчатых материалов на этой незнаменитой партизанской войне с филологической гладкоречью запомнилось еще бессмысленное и открывавшее каждую фразу «на самом деле».
«Архивные фрагменты» – назвал он одну из первых своих публикаций (надо ли добавлять, что, конечно, несостоявшуюся – таллинская цензура уважительно поддержала наметившуюся в общих чертах речевую установку). Эти несколько страниц для меня стали главным учебником по филологии, я и пытаюсь им с переменным успехом подражать вот уже четыре десятилетия.
Метод его заключался в восстановлении былой сопряженности далековатых имен, попранной эпохой Великого Беспамятства. Первый «архивный фрагмент» отправлялся от имени Маяковского, встретившегося Кузмину в «Бродячей собаке» в 1915 году. Дневник Кузмина фиксировал сначала, что тот показался живее и талантливее другого дылды – Петра Потемкина; потом, через четыре месяца, что он надоел слегка. Суперу выдали в ЦГАЛИ альбом Судейкина, там был записан экспромт Маяковского, тогда еще никому не известный. «Приятно Марсовым вечером / Пить кузминской речи ром». Сочинено в квартире Судейкиных на Марсовом поле, в доме Адамини. В архиве Русского музея он извлек наброски Н.И. Кульбина к его речи о Маяковском в «Бродячей собаке» (так, если не ошибаюсь, никем до сегодня и не обнародованные): «Маяковский – очень скромный, я бы даже сказал – застенчивый молодой человек. Что он щелкает зубами, вращает глазами и иногда говорит нехорошие слова, это… это просто от сантиментальности. Наибольший его грех – молодость, но он уже исправляется… (лакуна в тексте) скандала. Таким лучше уйти. Их деньги пропадут даром. Пусть лучше они теперь же возьмут деньги за вход обратно. Собака – тончайшее художественное общество. У нее очень прочная репутация. Я бы даже сказал: слишком прочная. Я вообще против прочных репутаций. Вот – говорят про футуристов… Во-первых, никаких футуристов нет… Во-вторых, футуристы – самые скромные люди…»
Все это обросло обширным комментарием, окружившим фигуру Маяковского хороводом богемцев, великолепных неудачников, пестря и корябая пресловутый хрестоматийный глянец. Работа Суперфина, как уже сказано, света не увидела (потом из нее выросла наша с Александром Парнисом объемистая хроника знаменитого петербургского кабаре), но, выражаясь штилем тронутой им эпохи, ноздри его почуяли бриз архивной удачи, и он пустился дозором обходить архивохранилища обеих столиц, наполняя свои амбарные книги копиями, сгодившимися потом не столько ему, сколько последующим новобранцам историко-архивного поиска. Из неожиданных столкновений имен в теснинах личных фондов проистекали его веселые догадки. К примеру, школа Карабаса-Барабаса как пародия на гумилевский Цех поэтов.
Как учил он младших целительному косноязычию, так же заразительно он приобщал их к бешеным архивным забавам.
Ритуал этой охоты был строг. Егеря не трубили, но каждый охотник, желавший знать, начинал знакомство с очередным фондом с последних единиц в описи – с писем неустановленных лиц. Еще лучше – с писем неустановленных лиц к неустановленным лицам. Тогда еще в описях водились такие царь-грибы, как письмо неустановленного лица Максимилиана Александровича к неустановленному лицу Вячеславу Ивановичу. Ну а затем – к фрагментам неопознанных сочинений – отрывок, начинающийся словами «И каждый вечер в час назначенный…» и т. п.
Кажется, впрочем, что он в своем романтическом архивоведении был не первым. Первых вообще не бывает, – это мы довольно скоро все, занимаясь историей литературы начала века, поняли. И у него были друзья, старше его на год-другой – хотя бы Коля Котрелев, впоследствии по какой-то непривычной справедливости истории ставший работником «Литературного наследства», этого отчего дома и детского рая архивных фрагментов, хотя бы Саша Морозов (к искреннему горю имевших счастье знать этого человека, ушедший из жизни вскоре после публикации этих строк), родоначальник мандельштамоведения, да и Леня Чертков, еще и новом веке напоминающий о своем уходе первыми строчками в листах использования архивных единиц.
Вот такие сувениры эпохи, документирующие историю до отдельного дня и отдельного часа, учил (и учился) выискивать мой первый соавтор. Когда в следующем веке мне попался в библиотеке Лилли Индианского университета клочок бумажки, выразительно комментирующий времена и нравы «Повести о пустяках» Юрия Анненкова, я подумал: «Суперу бы показать!» Я списал. На бланке Общественного уполномоченного по армии и флоту по устройству Октябрьских торжеств. 27 октября 1920 г. Петроград. Дворец Искусств. Салтыковский подъезд. «Сим удостоверяется, что член Музыкального совета при Комиссии по устройству Октябрьских празднеств тов. АМФИТЕАТРОВ, в настоящее время пишущий музыку к «Взятию Зимнего дворца», имеет право исполнять гимн «Боже, Царя храни», а также различные контрореволюционные <sic!> гимны и марши, что подписями и приложениями печати удостоверяется. Действительно до 10/ XI. Особоуполномоченный Д. Темкин. Управдел И. Слепян».
- Божественная комедия накануне конца света - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Историческое подготовление Октября. Часть I: От Февраля до Октября - Лев Троцкий - Публицистика
- Поэзия и проза Федора Сологуба - Лев Шестов - Публицистика
- Исторические хроники с Николаем Сванидзе. Книга 1. 1913-1933 - Марина Сванидзе - Публицистика
- Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура - Константин Анатольевич Богданов - Культурология / Публицистика
- Слово как таковое - Алексей Елисеевич Крученых - Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- «Наши» и «не наши». Письма русского - Александр Иванович Герцен - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век - Наталья Иванова - Публицистика