Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты попробуй мне это, попробуй! — А чего ему было скрывать? Вот обычную ярость и спесь защемленной в правах, не признавшей оглобли владетельной твари? — Голодовки и вони той тебе было мало? Ну так я не тебе на кадык надавлю, а кремлевским, под чью дудку ты тут извиваешься. Придушить-то, конечно, их не придушу, но вот пищеварение с аппетитом испорчу. Бойцы вспоминают минувшие дни: как вместе пилили статьи федеральных бюджетов они.
— Ну а как еще, как с вами здесь мне прикажете? — Хлябин им любовался — вскрытым мозгом размером с крысиный на предметном стекле, заревевшим подраненным лосем, одинокими, жалкими, несмотря на калибр тунгусского метеорита, усилиями вскрыть, расшатать изнутри то, во что засадили его; эта самая несоразмерность, расстояние «Солнце — Земля» меж явлением «Угланов» и Углановым голым, ошкуренным, человеком из кожи, жуком, умещавшимся «здесь», на ладони, и была для урода не изведанной прежде забавой и сластью. — Что ж вы думаете, в Хмызине дело, в обезьяне вот этой? Мало, что ли, желающих, кроме него, залепить вам по кумполу? Что же, не замечали? То, как смотрят на вас? Тут же каждый из них перед вами — ничто. Зона есть, существует, потому что — Угланов. Ишимская колония имени Угланова. Психология, Артем Леонидович. Всех униженных и оскорбленных. Да вот с этого, так, между прочим, весь семнадцатый год начался. Люди не согласились с отведенным им местом. Захотели стать всем те, кто были никем. Ни хрена вот не стали, но зато уж нарезались вдосталь, человеческой кровушки голубой наглотались. И в своей захлебнулись. Вы же тут одним только своим физическим присутствием определяете им место: вот ты где, что ты весишь, ничего ты не весишь. Я вот сам из простых, я по жизни внизу, участковый я мент, и я так вам скажу, по себе: ох и жжет все внутри, когда кто-то такой вот, как вы, неизменный хозяин всей жизни, выходит навстречу. — Даже в этом сейчас мазохистски сознался: сладость, вот в чем сладость-то вся для меня — затравить тебя, крупного, силу. — Хмызин что вам кричал? Он ведь правду кричал, если так-то. Он как резать-то вас уже начал, так и вправду забыл, для чего и за что он вас режет. От души, от себя уже бил: ощутить наконец-то, что он — не ничто. Это ж просто они тут никто не показывают вам. Давят, давят в себе. Возмущенный, блин, разум кипящий. А давление — штука опасная. Тот же самый Чугуев, — ввернул вдруг Угланову в череп: не спать! интересен тебе он, я знаю, а уж как ему ты(!) интересен, Чугуеву. — Вот вы думаете, кто он? Ну такой, больше тонны не класть, очень, очень простой, ну пришиб там кого-то своим кулачищем по пьяни, как у быдла бывает, и всю жизнь теперь плачет, невольный убийца, ну а так-то — не зверь. Ну все так, да не так. Он же помнит, Чугуев, на всю жизнь вас запомнил. Вот вы где у него, — растопыренной лапой, когтями показал на себе закадычную, подсердечную неизвлекаемую злобу, едкой слизью обросший печеночный камень, который с годами все растет и растет. — Крепостной ваш могутовский. Это — узнали? Что ходил он тогда против вас воевать? Не пускал на завод олигарха московского? Не хотел очень гнуться, ложиться под вас, унижение так жгло, на ОМОН с кулаками пер буром, больше всех там старался, вот тогда и прибил, не кого-то — мента. Получается вот — из-за вас. Так вот из какого горячего прошлого выперся сквозь года и позднейшие льды и в Угланова взглядом уперся этот вот несомненно могутовский сляб с осязаемым сердцевинным изломом — затопили углановский череп на мгновение топот побоища, крики; не заметил тогда он, конечно, тех сотен поломанных, наводнивших вповалку больницы, не заметил троих? пятерых? или скольких там? насмерть забитых, осужденных, исчезнувших с аномальной магнитной земли, из железных — в зэка, в ржавый лом производства. И теперь он, Угланов, упал на Ишим — и Чугуеву в душу с новой силой впилось… мог ли этот потерянный, выбракованный, вырванный из родного завода, машины железный ненавидеть его с той же силой — сейчас? Да ну нет, это то, что так страшно и необъяснимо его раскалило тогда, подымало магнитной волной и тащило, несло на убой, под откос, эта та его злоба должна была, по уму, показаться ничтожной ему и смешной сейчас по сравнению с тем, что сломал, потерял, по сравнению со слитой в шлак молодой его силой, невозможностью жить своей волей, делать что-то по сердцу, нутру своему, отливая из пламени осязаемо-железные прочности, выплавляя из близости с бабой новых детей, проживая единственную свою жизнь не бесследно, не пусто.
— Ну а вдруг он захочет сейчас отыграться? Вот он — вы каждый день рядом с ним, — не знаю даже, как вас и назвать, человек вот, который, короче, во всем виноват. Ну конечно, вольно ж ему было тогда так стараться. Только сам он-то, сам — понимает вот это? Кто вы есть для него? И вот главное, кто он для вас? Что он видит? Как он был для вас мусор, так теперь и остался. Как тогда в три погибели гнули его, так и здесь из-под палки вам служит, стережет вон, вибрирует, ни один чтобы волос не упал с головы. Вот опять, навсегда вы хозяин ему. Самому-то вам как — не жимжим? Неужели не екнет нигде? Это вам уж не Хмызин с заточкой и криками. Этот раз молотнет — сразу траурный марш и венки с креп-сатином от близких. Против «тайсона» выставить — «тайсона» жалко. — Вот с какой-то коннозаводческой гордостью любовался Чугуевым Хлябин — намекая ему на возможность и вправду натравить на Угланова дрессированный этот асфальтоукладчик?
— Что ж он ждет-то тогда, человек ненавидящий? Вот давно бы тогда молотнул, если б жгло его так.
Для чего вообще начал Хлябин так длинно про Чугуева с ним? Неужели хотел впрыснуть в кровь ему страх — перед чугуевской взбесившейся кувалдой — чтобы вне разумения Угланов затрясся и взмолился Москве: прекратите, от меня уберите вот этого страшного, всех? Да смешно, не работает, навсегда он, Угланов, неприкосновенен… Ну а эта вот кровь и бинты — не смешны?
— Так держу я пока что его на колючем ошейнике. — Сам себе удивляясь, Хлябин словно подергал на прочность, на предел растяжения элементы кровавозазубренной упряжи. — Так ведь этот ошейник, он тоже впивается, душит. Вы не знаете этой породы или, может, забыли: долго терпит он, долго, даже сам про себя понимает вполне, что нельзя вот ему без узды, не срывайся, не лезь, напряжение шестьсот киловольт по колючке, но уж если его довести… Обреченность, она, как известно, отключает мозги. — Сам-то как, не дрожит, зверовод, дрессировщик, выходя на стального Валерку один и без палки — или, может, надеясь на маленький уравнитель с патроном в стволе? — Так что я вам, Артем Леонидович, не поручусь…
А ведь это, пожалуй, искусство, пилотаж, филигрань — управлять, усмирять парой точных, до сердца протыкающих слов человека, который сильнее тебя и могущего каждое дление вклещиться в твое хлипкое мелкоживотное горло, лишь бы только не длить непродышную неокончательность, ожидание и неизвестность, что ты завтра решишь сделать с ним. Вот она — для урода — ни с чем не сравнимая сладость работы крючками и скальпелем по живому нутру — раскачать, раскалить вот такого, уже раз испытавшего, что такое «убить», человека и заставить его сделать то, чего больше всего тот не хочет, навести и толкнуть на Угланова, как вагонетку, тепловоз, разгоняемый собственной силой отчаяния. И с Углановым хочет проделать он что-то похожее: просто так тебя бросить в бетонную одиночку-коробку мне не интересно — нужно мне что-то более тонкое, блюдо, пирожное, запах пота, бессилия, прогоревших расчетов, надежд, завонявшего сладким паленого мяса, вот мочи и дерьма из расслабленных концевых и кишок, нужно, чтобы ты сделался передо мной, Угланов, — как Чугуев, «как все».
— Что ты хочешь-то, а? — Он хлестнул поводком по вот этим дружелюбным, пытливым, осмелевшим вконец, ничего не скрывающим глазкам. — Там чего, в Москве, что ли, решили применить ко мне третью степень дознания? На дощечке отбить молотком, чтоб приобрел необходимую податливость? Ты сначала за это, — вскинул руки в обмотках, — давай отчитайся. А потом мне рассказывай про быков на своей звероферме и какие ко мне они нежные чувства испытывают. Или, может, ты лично от меня чтото хочешь? Там на новый коттеджик или «лексус» жене не хватает? — Есть у тебя жена? Можешь ты человечье, обычное — или мутант? — Или, может, ты хочешь, чтобы я тут дрожал? Лично перед тобой? Так давай не стесняйся, скажи. Может, чем помогу. — Пнуть с привычной скукой мразь сапогом.
— Да какое уж «лично», Артем Леонидыч? — Хлябин тронул натертую вечной веревкой служилую шею. — Что я делаю лично, так это за вас головой отвечаю. Чтоб никто никуда и не вздумал здесь, в зоне, сорваться. — И глянул, то ли голосом вот передал, не таясь: «чтобы ты никуда не сорвался», целиком, до конца чтоб почуял бессилие поменять свое место для жизни, судьбу. — Вот и вся моя власть. — Все готово: приборы, инструменты, ножи, остается лишь вынуть из Угланова мозг, вынуть душу, тут разделка, готовка, процесс, разумеется, много увлекательней и неожиданней по проявлениям предсмертной активности, чем принесенное блюдо. — Просто чтобы вы знали: Чугуев вам совсем не чужой человек. Да и в общем-то и без него чудаков тут хватает. Так что, может быть, все-таки мы вам — комфортабельный люкс? Безо всяких там ужасов карцера. Телевизор, питание, белье, свежий воздух, прогулки — это сколько угодно. И людей подберем для общения вам. Вознесенского вон. Ну зачем вам тереться — ну, такто — с шантрапой, обглодками, нюхать?
- Проводник электричества - Сергей Самсонов - Современная проза
- Ноги - Сергей Самсонов - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Кость - Габриэль Витткоп - Современная проза
- Любовный недуг - Анхелес Мастретта - Современная проза
- Таинственное пламя царицы Лоаны - Умберто Эко - Современная проза
- Убежище. Книга первая - Назарова Ольга - Современная проза
- Страсти обыкновенные - Михаил Башкиров - Современная проза