Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды на пожаре какого-то дома, когда разлеталось что ни попадя, мне буквально под ноги ткнулась обгоревшая – без начала и конца (переплета не было) – толстенная книга. Это была то ли хрестоматия, то ли вузовский учебник, и там много оказалось стихов – из поэзии символистов. Через много лет мой друг, блистательный специалист по литературе того времени Леонид Константинович Долгополов, сказал мне, что это, верно, был учебник Михайловского. С этой книги я стал по-настоящему читать стихи. Неизвестно как – они выучивались у меня наизусть. И тут начался мой собственный «роман воспитания».
Меня потрясла тогда сказка Ф. Сологуба. (Цитирую по памяти, как запомнил тогда.)
Шел человек и плюнул три раза. И ушел.И сказал один плевок: Он ушел.И сказал другой плевок: Он ушел и нас оставил.А третий сказал: Он только за тем и приходил, чтобы нас оставить!
В этой сказке было нечто болезненное, но и то, что мешало мне жить и чего я навидался в войну.
В 1942-м, в Сибири, ко мне привязалась «терциана»: малярия-трехдневка, неизвестно как добредшая со мной до этих мест. Я подхватил ее в единственную мою довоенную поездку с родителями на Кавказ. Теперь она ожила. Это, в сущности, – болезнь жарких стран. Малярийные комары («анофелесы» – может, есть еще другие?) не терпят холода. «Человек никогда не сможет привыкнуть к холоду!» – говорил Амундсен, великий полярный исследователь, проведший полжизни в Арктике. Так и малярийные комары не привыкают. В городе не было ни хинина, ни акрихина. Ими просто не запасались за ненадобностью. А я погибал – мне было 11 лет… Каждые несколько дней меня трясла лихорадка. Три дня. И каждые три были трудней предыдущих. Длилось это месяцы. И вот тогда моя тетка Мария, видный военный врач в блокадном Ленинграде, не знаю каким способом, добилась разрешения послать посылку в Сибирь. Опять же не знаю, как посылка дошла из осажденного города через целую страну. Но пришло все в целости и сохранности, только обертка чуть надорвана – три книги: двухтомник Лермонтова, 1941-го, под редакцией Б. Эйхенбаума, два первых тома: издание оборвала война (в 1940-м было издано полностью первое такое издание: готовились отмечать столетие со дня смерти); и еще лермонтовский однотомник со стихами и прозой, изданный Детгизом для старшего возраста: там был «Герой нашего времени».
(Вот этот однотомник мы и читали с Галей!)
Моя тетка Мария, видный военный врач в блокадном Ленинграде, не знаю каким способом, добилась разрешения послать посылку в Сибирь. Все три книги были проложены порошками с хинином.
Я стал выздоравливать.
Все три книги были проложены порошками с хинином. Я стал выздоравливать.
Я увлекся Лермонтовым, как можно увлечься только в детстве и в юности.
Много позже, слава Богу, я смогу написать о нем, в частности, как о первом нашем батальном писателе, с кого, собственно, пойдет наша литература о войне – от прозы Толстого до «окопной прозы»
Отечественной войны. Мальчишкой я не думал в подобных категориях. Просто с Лермонтовым было легче жить в войну, осмысленней – я б сказал.
Где-то осенью 43-го пришла из Москвы первая в жизни рецензия на мои стихи. В «Пионерскую правду» я их отправил давно и, признаться, не ожидал ответа. Прошло полгода, я и писал уже несколько иначе. Предо мной, как перед взрослым, извинялись за задержку ответа («в редакции долго не было литконсультанта») и, естественно говорили о том, что какие-то стихи слишком публицистичны, плакатны. Например:
Полки к Днепру! По шляхам, по дорогам,Где стонет люд под вражеской пятой…
Все правда! И плакатно. И публицистично… Я ведь попутно увлекался и Лермонтовым, и символистами. И сам кое-что понимал уже. Но я был мальчишка войны и ни о чем другом, кроме того, что наши идут к Днепру, думать не мог. По вечерам я расстилал карту и смотрел, где они примерно…
О Гале я еще не сумел бы написать тогда. Не знаю – умею ли сейчас?.. Пройдет лет десять, и я брошу писать стихи именно по этой самой причине – моей стеснительности перед всякой лирикой. Перед всем, что откровенно – про себя и от себя.
ХунхузыНигде не встречал в воспоминаниях ничего о судьбе в войну стройбатовцев, состоявших из жителей среднеазиатских республик. А судьба их была мрачной. В общем, трагической. Я не знаю, кому пришло в голову мобилизовать в строительные батальоны уже достаточно пожилых людей, направить их на военные стройки Сибири, не снабдив ровно ничем, даже обмундированием. Они ходили в своих южных халатах, с большим вырезом на груди в сорокаградусный мороз. Они все почти были седы. Они болели и умирали, а если точней – мерли как мухи. Они почти не знали русского языка. Им мало кто сочувствовал. А если кто выражал малейшее сочувствие, они жаловались и плакали. И смотреть на это спокойно было невозможно. Местные звали их хунхузами, чаще презрительно, хотя хунхузами в этих местах принято было звать только китайцев. Но… Наверное, не нашлось другой клички. Сколько раз я слышал от них такое жалобное: «Дом далёкь! Узбьекистан!» И кивали по-восточному своими мудрыми, восточными – своими седыми головами. И слезы текли… Мальчишки-ремесленники в мороз срывали шапку с головы старого узбека, а он бегал за ними и молил отдать. А мороз был сибирский, настоящий. А как они произносили это свое «Узбьекистан»! Сколько тепла было в этом слове, сколько всечеловеческой муки!..
Шпана вела себя еще хуже, чем взрослые. А что взрослые?..
Отвлекусь от темы. Как-то в наш дом зашла женщина из местных, еще не старая, но мне она показалась пожилой. (Наверное, мать моя в очередной раз меняла какие-то вещи на продукты.)
Она сказала моей маме: «Вот у вас мальчик играет, – это было про меня, – а мой сын сбежал!»
– Как это – сбежал? – естественно спросила мама.
– Ваш мальчик слышал, наверное, – в прошлом году, на огородах – ремесленник зарезал ремесленника? Так тот, кто зарезал, был мой сын!
И зачем бежал? – Она подробно рассказала, что бы она сделала, если бы сын не бежал: и прокурора бы умаслила, и судью – выпустили бы на поруки. Потом на указательном пальце одну фалангу отмерила другим пальцем и с необыкновенной теплотой произнесла: – Всего такой кусочек ножичка сунул! И прямо в сердце!..
Я эту интонацию запомнил на всю жизнь. И сам мотив – не только оправдания, но почти нежности матери к преступлению, совершенному сыном, – стал потом одним из главных в первой моей пьесе: «Десять минут и вся жизнь» – о судьбе летного экипажа, сбросившего атомную бомбу.
Я иду по улице, навстречу катит телега. Какая-то кладь покрыта рогожей. Возница сидит на передке, лениво помахивая кнутом. Я огибаю телегу сзади и там, где рогожа чуть отвернулась, вижу ноги. Ступни торчат. Спрашиваю возницу:
- От чести и славы к подлости и позору февраля 1917 г. - Иван Касьянович Кириенко - Биографии и Мемуары / Исторические приключения / История
- Пётр Машеров. Беларусь - его песня и слава - Владимир Павлович Величко - Биографии и Мемуары
- На небо сразу не попасть - Яцек Вильчур - Биографии и Мемуары
- Рассказы - Василий Никифоров–Волгин - Биографии и Мемуары
- Нашу память не выжечь! - Евгений Васильевич Моисеев - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- От солдата до генерала: воспоминания о войне - Академия исторических наук - Биографии и Мемуары
- Прерванный полет «Эдельвейса». Люфтваффе в наступлении на Кавказ. 1942 г. - Дмитрий Зубов - Биографии и Мемуары
- Записки бывшего директора департамента министерства иностранных дел - Владимир Лопухин - Биографии и Мемуары
- Верность - Лев Давыдович Давыдов - Биографии и Мемуары
- Как мы пережили войну. Народные истории - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары