Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажешь это волшебное слово, и все оживает – все с самого начала. Приамурский аэродром, укрытый мглистым одеялом до самой травы, мокрый шелест этой травы под ногами, кислый холодный запах металла, гулкость его, лупящаяся краска звезд на запотевших боках, влажный брезент ветхих, выцветших чехлов, капельный бисер на лопастях... По всей стране прошлого, по всем ее дальним заросшим аэродромам, свесив мокрые лопасти, стоят в туманах твои вертолеты, – и всего в двух шагах за этими туманами, с их обратной стороны – твоя война. Скажи только медленно: мы не все вернемся из полета – и сразу хлынет знобящий простор, и глаза заслезятся от внезапно ударившего ветра молодости, и следом откуда ни возьмись – та самая жара, бледнопыльный пейзаж, белое, как застиранное в хлорке, небо, ржавые горы... И, лихорадочно шаря по карманам памяти, ты горько пожалеешь вдруг, что так невнимательно жил тогда. Ты даже не можешь толком вспомнить запах и цвет этой земли, запах горячего оружия и крови, свист пыльной бури, свои позывные, даты и названия, блеск этих речек под этим солнцем. А память твоя дырява потому, что ты не хотел смотреть войне в глаза, в любую свободную минуту уносясь в прошлое или в будущее. Надо было слушать войну как джаз – обсасывать каждый ее звук как гранатовое зерно, внимать импровизации боя и блюзам тягучего страха этих ночей, и слушать как музыку даже стук тарелок в столовой! Как музыку...
Кассета! – осеняет автора, – обшарпанная «Сони» с голосами «Каскада», где она? – Он встает, озаренный надеждой – сейчас он вспомнит все! И вот опять летим мы на задание, режут воздух кромки лопастей, – втанцовывает он в комнату.
– Где, черт побери, моя кассета, – орет он, шаря в пыльном ящике, – куда она делась – вот тут лежала каких-то пятнадцать лет назад! Да не мог я ее стереть! Я же ее там записал! Ты права, тогда я смеялся над этими лилипутскими голосами, а теперь мне нужно их послушать! Там у меня запись наших переговоров с бортового магнитофона, с проволоки, – когда мы е... когда мы посыпались! – уж ее-то я не мог, там звук моего пулемета! Как загрохотал мой грозный пулемет, о, как он грохотал! – как поезд ночью на бешеном перегоне, этот огненный состав пуль... И где теперь все это, я спрашиваю, и что теперь делать?!
Делать больше нечего, искать больше негде. Особенно если учесть, что совсем другой вариант жизни вырос, возмужал и состарился за эти годы. А тот ушел далеко в сторону – как забытая комета с длинным периодом, с ее очень эллиптической орбитой, – настолько эллиптической, что мнилась параболической, улетающей в никуда, в навсегда. Но вдруг, спустя века, она вновь засияла на твоем темном небосклоне, увеличиваясь каждый вечер, каждую ночь. Она возвращается, а это значит, цикл завершается, и сны становятся все ярче, и однажды, когда Марс, твой настоящий бог, приблизится к Земле вплотную, когда его красная капля будет каждую ночь гореть на юго-западе, – вот тогда, в летящем сквозь летнюю ночь поезде, в плацкартном вагоне, на боковой полке возле туалета ты напишешь за ночь сценарий своей будущей вечной жизни, которую выбираешь. Сумрачный вагон летит, громыхая, шарахаясь от черных деревьев, – не поезд, а летучий голландец железных дорог, и чай в стаканах с подстаканниками еще дымится на столиках, ложечки дребезжат, но нет уже никого (девочку-то спящую внизу оставьте, я не трону ее – это же муза!), только скорость, ночь, ветер – и воспаленная луна летит, не отставая, прямо возле окна, и, щурясь, читает по слогам трясущиеся каракули, которые ты чертишь на мятых листочках.
И что же ты чертишь там? Какую-то глупость, чушь собачью – вовсе не сравнимую с твоими дифференциалами и интегралами, божественной партитурой для божественного оркестра, – но разве формулы твои что-то значат сейчас, когда отпущенный тебе отпуск, растянувшись на двадцать лет, закончился, и пора возвращаться, потому что там пусто без тебя, и ты, оказывается, пуст без этого бледного неба и пыльной жары, без рева двигателей, скорости и захода на боевой, без горькой сигареты в трясущихся пальцах, жгучей сладости спирта, без полуденной тишины и печного жара стоянки, – и особенно – без хруста камней под ее легкими ногами, стука в дверь и ответного стука твоего сердца, торопливого шепота и блеска глаз во мраке грузовой кабины, без ее пальцев на твоих губах... Все это ждет тебя, как остановленный кадр – кивни только главному киномеханику, – и в шорохе и треске эфира оживут голоса, и высохшая пленка побежит, – и сквозь ливень царапин вспыхнет белое солнце, мелькнут ее коленки, ее улыбка, взмах ее ладошки, закрывающей экран, – и появится мерцающее название фильма, диагноз твоей неизлечимой болезни:
Война, любовь моя...
Речь при вручении
Когда тебе предоставляется редкая возможность молвить свое слово перед аудиторией, ценящей Слово, обязательно встает вопрос: о чем должна быть разрешенная речь? Хорошо, что в данном случае есть маяк в густом тумане поливариантности. Иван Петрович Белкин и его отношения с Александром Сергеевичем Пушкиным. Или наоборот...
С этого «наоборот» и начинается то, о чем, оказывается, ты хотел поведать собравшимся и готовым внимать тебе строго определенное время.
Как человек, склонный больше к физике, чем к лирике, считаю универсальным и плодотворным метод уравнения, который мы, осознанно или по наитию, применяем для нахождения неизвестных в любых отраслях науки, искусства и жизни вообще. Даже литературный троп – то же уравнение, с-равнение, говоря языком лирики. Самое важное уравнение писателя – сравнение жизни и текста. Правда, профессиональные филологи не любят строить и решать подобные уравнения, в большинстве своем ограничиваясь бытовым контекстом творчества – где, как, с кем жил писатель, когда писал то-то и то-то. В большинстве случаев они правы. Однако бывают чрезвычайные случаи – случаются чрезвычайные тексты, требующие особого читательского внимания. И, как правило, это не какие-то захоронения мелких смыслов неизвестного писателя, а пирамиды, в которых, как принято считать, есть маленькие камеры, где и крылись некогда мумии, давно вынутые и изученные. Теперь остается только любоваться на ветшающие громады, у которых изъяты сердца смыслов, и говорить подрастающим поколениям, что для своего времени и такой малости, что была внутри, много, поскольку все только начиналось...
– Кажется, – скажет, подозрительно щурясь, классический литературовед, – я начинаю догадываться...
– Да, – отвечу я, нимало не смутясь, – можете называть это конспирологией, но в сочинениях Шекспира, Пушкина, Мандельштама, Булгакова – во всяком случае, у титанов, творивших в условиях благословенной тиранической цензуры, в давильне которой только и крепчает вино таланта (действие равно противодействию – ехидно напомню возмущенным лирикам), – в этих сочинениях скрыто на порядок больше того, чем выкопали уважаемые Аникст, Гаспаров, Чудакова и другие профессиональные археологи литературы. Но Шлиман был непрофессионалом, однако...
Однако я произношу речь не в защиту дилетантов, а в защиту писателей. Потому что часто они богаче умом, чем считают их исследователи. Меня умиляет формула, эмпирически выработанная отстающими, – мол, художник в гении умнее человека. Иными словами, писатель сам не отдает себе отчета, как он творит, потому что через него творит Творец. Несогласие писателя с собственной тупостью, как вы понимаете, лишь подтверждает критическое правило.
После исключения из процесса автора как сознательной личности, превращения его в сомнамбулического медиума, слепца, ведомого неким божественным вдохновением, литературоведение берет на себя толкование литературы, но уже на своем – облегченном – уровне понимания...
Теперь, когда необходимое вступление сделано, плавно перейдем к именователю премии Ивану Петровичу Белкину и, не задерживаясь на нем, минуя ряд посредников – рассказчиков, издателя, ненарадовского помещика, – к господину сочинителю Пушкину А. С. И тут, сами того не желая, натыкаемся на острый вопрос о качестве прозы поэта.
Проза поэта и поэзия прозаика – темы вообще болезненные, и мы, изловчившись, увернемся от соблазна обругать и тех, и этих. Будем придерживаться широкоцеховой солидарности поэтов и прозаиков, дружащих против невдумчивых литературоведов, и на примере повестей покойного Ивана Петровича покажем, как много зависит от неправильно составленного критического уравнения.
Урон от литературоведческой халатности огромен. Пример Пушкина здесь как нельзя кстати. Набравшись, наконец, храбрости, скажу: повести Белкина при первой встрече заставили меня, тогда еще школьника, согласиться с футуристами по вопросу о месте на пароходе современности. С юношеской наглостью я подумал, что Пушкин как гений, конечно, имел право на прозаическую прихоть, но не на такую же! Через энное количество лет, узнав, что Пушкин читал Стерна, я с еще большим недоумением взглянул на эти повести, писанные не летящим почерком, а скорее детскими каракулями, местами небрежно правленными взрослым пером. Тут еще и младшие современники Лермонтов с Гоголем стояли рядом отечественной укоризной родителю Белкина.
- Координатор - Антон Павлов - Современная проза
- 21 декабря - Сергей Бабаян - Современная проза
- Женщина, квартира, роман - Вильгельм Генацино - Современная проза
- Необыкновенное обыкновенное чудо - Улицкая Людмила - Современная проза
- Моя преступная связь с искусством - Маргарита Меклина - Современная проза
- Портреты - Сергей Белкин - Современная проза
- Корректор жизни - Сергей Белкин - Современная проза
- В ожидании Америки - Максим Шраер - Современная проза
- Президент и его министры - Станислав Востоков - Современная проза
- Анатом - Федерико Андахази - Современная проза