Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артём оглянулся, крайне удивлённый.
— Откуда ты знаешь, — спросил он ошарашенно, — про Афанасьева? Про… всё это?
Владычка искренне удивился — как же: откуда? — говорил весь его вид, — как же я мог этого не знать? Это же написано чёрным по белому, я только прочёл.
«Знает ли он про отца? — испуганно спрашивал себя Артём. — Знает ли он, что я обожал отца? Что считал отца лучшим человеком на земле? А?..»
— Нет никакой доброты, — не дождавшись ответа, сказал Артём сквозь зубы. — Нет. Понял, поп? Я твоя неудача.
И снова отвернулся.
— Я, милый, знаешь, как чувствую, — тихо, не сходя с места, продолжал шептать владычка, — Соловки — ветхозаветный кит, на котором поселились христиане. И кит этот уходит под воду. И чёрная вода смыкается у нас над головой. Но, пока хоть одна голова возвышается над чёрной водой, — есть возможность спастись остальным бренным телам и не дать всем здесь собравшимся быть погубленными раньше срока. Не уходи под воду, милый мой, не погружайся во мрак, тут и так все во мраке.
— Уйди, — повторил Артём, чувствуя, что его сейчас вырвет.
«…он всем говорит про доброту, — заводил он себя с припадочной злобой, сжимая изо всех сил зубы. — Каждому лагернику здесь. А любой из них — злая тварь, мечтающая зарыться в свою прогнившую душегрейку и переждать, пока все вокруг передохнут…»
Артём стоял так ещё с минуту, потом оглянулся — и, никого не увидев, поймал себя на мысли, что хотел бы застать владычку на том же самом месте — зачем он ушёл? Мать бы не ушла! Сколько бы ни гнал её! Мать бы так и стояла в ожидании, пока глупый сын её окликнет. Мать добрей Бога — кого бы не убил ты, она так и будет ждать со своими тёплыми руками. А этот, с бородой, наобещал всего, — а может и не дождаться! Может забыть!
…от долгого переизбытка раздражения — Артёма вдруг охватила вялость.
Он сначала присел на нары Василия Петровича и сидел там в полуобмороке.
Потом еле собрался с силами и пополз снова к себе. Кое-как сдвинул доски, свернулся насколько мог, прижав ноги к животу, обхватив себя руками.
Измаянное голодом, всё тело испытывало бесконечную щекотку.
Ноги были совсем ледяные, и шерстяные носки не спасали.
Засыпая, Артём чувствовал, что ноги и не его уже, — а словно афанасьевские — ведь он же грелся в этих носках… и теперь там были его грязные, скрюченные пальцы.
Самый маленький могильный мизинец, синюшный и отвратительный, разрастался, пока не стал целым человеком, — и теперь весь Артём чувствовал себя как этот мизинец, и лицо его было — будто детский обескровленный ноготок.
…После снился человек, убитый пулей. Пуля застряла меж костей в его груди.
Человек был в гробу.
Понять — был ли то Афанасьев или сам Артём, было нельзя — человек истлевал.
…Он обращался во прах, прах становился пылью, и однажды внутри гроба впервые — и в последний раз на вечные годы — раздался короткий звук: из-под кости, освобождённая истлевшей плотью, выкатилась пуля и упала на дно гроба: ток!
…Упавшая пуля — это самый страшный звук в мире! — загрохотало в сознании Артёма, — самый страшный! Самый страшный в мире от всего сотворения человечества! Невозможный!
От падения пули произошло движение — и нательный крестик, провалившийся в грудную клетку, начал раскачиваться.
В гробовой тьме распятый Христос на медном крестике качается как на качелях.
* * *Проснувшись, Артём безо всякого удивления увидел в церкви несколько новых лагерников — загнали очередных несчастных.
Батюшка Зиновий, с которым лежал когда-то в лазарете. Глаза у него были воспалённые, он занял место подальше от владычки и всё перебирал пальцами свою камлотовую, как зверями дранную, ряску…
Беспризорник — тоже, сквозь все свои грязи, показавшийся знакомым…
Граков, исхудавший и с лицом, словно погнутым. Рот на лице сполз куда-то вниз, потерял своё место.
Артём не имел ни сил, ни желания говорить с кем-то, он иногда ловил себя на лёгком душевном разладе: ему хотелось по птичьи усесться и разглядывать помещение одним глазом, держа голову бочком. Здесь где-то должен быть Афанасьев: отчего бы ему не быть? Если правильно настроить сознание и зрение, можно его увидеть. Или хотя бы услышать.
Закрыв глаза, Артём прислушивался к голосам: наверняка скоро должен был раздасться афанасьевский смешок… или какая-нибудь его поэтическая, замешанная на дерзости, а то и пошлости шутка.
Однажды, вспомнил Артём, они вышли с Афанасьевым из двенадцатой роты, было июльское утро, очень прозрачное — «…Смотри, какая церковка стоит, вся в утренней росе — как нежная, только что помывшаяся девушка…», — сказал этот безумный рыжий. Артём дрогнул плечом, ничего не ответил — а теперь вдруг подумал, сколько в этой глупой фразе было юности и чистоты, нисколько не унижающей ни церковку, ни девушку.
Но голос Афанасьева не раздавался.
Все были подавлены и тихи.
Разборчиво, хотя и негромко, говорил только Василий Петрович, снова что-то патетическое и, на сердечную поверку, гнусное: Артём осознавал, что тот разговаривает вовсе не из жалости к убитым и терзаемым здесь, а чтобы доказать себе, что он ещё живой — и до тех пор, пока говорит, жизнь его длится.
Но, даже разговаривая, Василий Петрович прислушивался — и почти все остальные тоже прислушивались, потому что любой новый звук мог смертельно касаться каждого лично.
Кто-то случайно звякнул ложкой, и Артём почуял, как дрогнули сердца у всех расслышавших это — и всем показалось одно и то же: что опять вступает колокольчик.
Виновник обнаружился — и ощутил на себе множество перекрёстных бешеных взглядов, и поскорее спрятал ложку куда-то за пазуху, где она никак не могла звякнуть о человеческое пугливое мясо.
По церкви бродил батюшка Зиновий, спрашивал сахарка, сольцы, хлебушка. Зиновию даже не отвечали.
Вместо сахара здесь имелся только зримый и хрустящий, как песок, страх. Каждый грыз свой страх, беззвучно ломая зубы.
Нары владычки Зиновий обходил, делая нарочитый угол.
Откуда-то появилось ощущение, что всё это уже было: Артём когда-то проживал подобную жизнь, с этим чувством озноба и апатии, с этими тихими и нудными голосами чужих людей, с этими потолками, нарами, засыпанными извёсткой — но только забыл, чем закончилась история.
Если он погиб — то откуда он снова здесь? Если он выжил, то зачем ему ещё один круг? Он же не чайка — одно лето проводить на горячей, заросшей пышными кустами, дикой горе, а другое лето — меж соловецких валунов, и так без конца.
Мимо Артёма несколько раз прошёлся Граков: по всей видимости, хотел общения. Артём успевал закрыть глаза, притвориться спящим, отсутствующим, пропавшим без вести.
Он не заметил, поздоровались ли Василий Петрович с Граковым — быть может, кивнули друг другу… но разговаривать — не разговаривали.
— Дьяволы опутывают сетями землю, — говорил кому-то батюшка Зиновий, не дождавшись ни солёного, ни сладкого. — Когда шёл сюда, видел птицу в небесах: имя ей — горевестник.
Артём представил себе сначала птицу, потом небо, потом деревья и траву на земле.
А траву ведь можно есть, подумалось Артёму. Поначалу она, должно быть, не вкусна, но если долго жевать, жевать, жевать — то она пропитается человеческой слюной, человеческим теплом, станет почти как суп. Ведь делают же щи с крапивой, едят укроп и лук — какая-то трава осталась в октябре, вот бы выпустили её поесть. Даже собаки едят траву, а потом забавно кашляют. Коровы жуют траву, и потом дают молока — значит, трава полезная вещь, раз из неё получается молоко.
Эти мысли Артём гонял непрестанно, они казались очень разумными и на душе становилось удивительно, как же раньше ему не приходило в голову попробовать травы́ — особенно летом, когда её много и она зелена.
Он даже привстал и начал вглядываться сквозь щели оконного щита — не видно ли травы. Надо сказать Хасаеву, чтоб всё-таки поставил его дежурным — и, когда утром их выпустят с парашей, нужно будет набить полные карманы травой. В конце концов, если она не столь вкусна, как ожидается, её можно покрошить в баланду — всё равно баланда пустая.
Желудок сводило так, словно внутри Артёма отжимали рубашку в четыре руки — чувство голода начиналось под кадыком, заканчивалось внизу живота, — и от перекручивания оно становилось всё плотней, болезненней, назойливее.
Иногда Артём закрывал глаза и начинал молиться тарелке горячего молочного супа. Потом куску хлеба с куском варёного мяса. Потом плошке с ягодами — а рядом чашка какао. Молитвы были изнурительные.
…Едва завидев, что Артём сидит, Граков, со странною поспешностью поспешил к нему.
Деваться было некуда, Артём молча смотрел на стоящего внизу Гракова, не считая нужным приветствовать его — они уже несколько часов были вместе в одном замкнутом помещении, какой смысл здороваться теперь.
- Ботинки, полные горячей водки - Захар Прилепин - Современная проза
- Революция (сборник) - Захар Прилепин - Современная проза
- Парижское безумство, или Добиньи - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Чёрная обезьяна - Захар Прилепин - Современная проза
- Восьмерка - Захар Прилепин - Современная проза
- Прощай, Коламбус - Филип Рот - Современная проза
- Прощай, Коламбус - Филип Рот - Современная проза
- Тринадцатая редакция. Найти и исполнить - Ольга Лукас - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Замороженное время - Михаил Тарковский - Современная проза